И теперь можно не колеблясь сказать, что поэзия Марии Петровых — это поэзия великого богатства духовных сил. Это поэзия, владеющая многообразнейшими регистрами душевной жизни, но прежде всего теми регистрами, в которых звучит летящее, самозабвенное чувство. Поэзия Марии Петровых — это поэзия неослабного внутреннего напряжения, живущего то прямой стремительностью переживания, то противопоставленностью внешней неторопливости и тишины неизбывной внутренней силе. И поэзия Марии Петровых, именно в основе самой своей сути, — это та поэзия, в которой отсечено все лишнее, даже в самых длинных, самых многострочных, самых многострофных стихотворениях. Здесь все необходимо — и поэтому все естественно. Здесь естественно каждое слово, каким бы приподнятым оно ни казалось. Доходящее чуть ли не до экстатичности переживание заключено здесь — без насилия над ним — в отточенную и четкую форму. И поэтому, в силу своей особой соотнесенности и полной сплавленности с тем, что в поэзии Марии Петровых выражено, традиционная, казалось бы, фактура ее стиха предстает здесь как новое звучание поэтической речи, которым поэт владеет безупречно.
И казалось бы, именно во всех этих свойствах поэзии Марии Петровых, которые мы сейчас назвали, и можно найти разгадку той поразительной поэтической силы и той необычайной многогранности, которыми обладала Мария Петровых-переводчица. Как раз потому, что она владела в своей лирике всем регистром чувств, она могла передать на русском языке самые многообразные по своей тональности иноязычные поэтические системы. А так как основным принципом ее творчества была естественность и вместе с тем безупречная строгость поэтической структуры, то она могла воплотить свое претворение иноязычного стихотворения в естественной и адекватной оригиналу форме.
Все это так. И все-таки этого недостаточно, чтобы объяснить совершенство переводческого искусства Марии Петровых. Исключительно важно здесь еще то, что у нее был особый дар вчувствования в подлинные произведения поэтического искусства, дар их узнавания и познавания. Она была отзывчива на самые глубинные и тайные черты поэзии.
Свои стихи Мария Сергеевна Петровых читала неохотно и лишь изредка. Но с какой охотой слушала и читала она стихи своих друзей-поэтов, своих учеников. С какой тонкостью и точностью ощущала она их поэтическую ткань, радуясь удачам, но неподкупно замечая и то, в чем они были слабы. И с такой же проникновенностью воспринимала она все богатство русской поэзии, и прежней, и новой, и сегодняшней.
Более того. Этот дар вчувствования, узнавания и познавания распространялся у Марии Сергеевны и на поэзию иноязычную. Барьеров здесь у нее не было. Посредничество подстрочников с обозначением ритмического рисунка, посредничество чужого перевода оказывалось достаточным, чтобы и эта поэзия раскрывалась перед ней в своей истинной, внутренней сути. И это охватывало не только поэзию на тех языках, которые постепенно стали уже для Марии Сергеевны привычными, близкими, любимыми, пусть даже она по-настоящему их и не знала. Нет, дар прикосновения к внутренней сути поэтических произведений, редкостная безошибочность узнавания и зоркость касались и такой поэзии, язык которой был для Марии Сергеевны далеким.
Приведу пример. Это отрывок из письма, которое Мария Сергеевна написала мне 21-го октября 1975 г., через полтора года после смерти моей жены, Тамары Сильман. Тамара Сильман много переводила Рильке. Мария Сергеевна эти переводы любила.
<b>«Я давно хотела написать вам один разговор с Тамарой в Комарове, разговор о Рильке. Это было в начале 60-х годов, кажется в 63 г.</b>
<b>Мы бродили с Тамарой по дороге перед Комаровским писательским домом. И говорила я ей о моем впечатлении от стихов Рильке в ее переводе. А впечатление было такое, будто смотрю я в воду глубокого колодца и там, в глубине, по воде пробегают световые блики, возникая-исчезая. Такое почти физическое впечатление возникало у меня всегда при чтении ее переводов Рильке. Тамара была этим образом поражена. Она сказала мне, что это почти совпадает с тем, как сам Рильке воспринимал свои стихи, то же — блики на воде, только без колодца. А я ведь не имею возможности прочесть Рильке в подлиннике. Как же верно — с какой глубокой верностью сути его поэзии — ее сердцевине — передала Тамара на русском его стихи, если у читателя, не знающего подлинник, возникает тот же образ, что и у автора!»</b>
Так пишет Мария Сергеевна. Но дело здесь не только в переводчике. Дело здесь и в читателе. Потому что этим читателем, который почувствовал глубинную окрашенность, глубинную тональность поэзии Рильке именно такой, какой она действительно была в его первых сборниках, а подспудно присутствовала и в его последних стихах, пусть внешне совсем иных, — этим читателем был поэт с замечательным даром приобщаться к подлинной поэзии в ее истинной сути сквозь все средостения, отделяющие его от оригинала.
И только теперь, когда наряду с широтой поэтического диапазона Марии Петровых и точности ее стиха отмечено ее необычайное умение, преодолевая все преграды, вчувствоваться в сокровенную стихию чужой поэзии, — только теперь, пожалуй, до конца становится понятно, почему в переводах Марии Петровых в равной степени оживают в своем русском претворении самые разные и несхожие друг с другом поэты весьма различных народов: А. Исаакян и С. Нерис, С. Капутикян и С. Галкин, В. Незвал и Н. Григ, Ю. Тувим и Т. Тильвитис, А. Далчев и П. Маркиш и многие, многие другие. Конечно, у Марии Петровых были и свои любимые, наиболее обжитые поэтические пространства — в первую очередь армянская поэзия. Недаром такие крепкие узы связывали Марию Петровых с Арменией, с армянскими поэтами. Недаром Армения так высоко ценила переводческий труд Марии Петровых. Но удивительна и та необычайная степень проникновения в оригинал, которая ощутима, например, в переводах Марии Петровых из Далчева или Галкина. А эти имена выбраны мною почти случайно. Здесь можно было бы привести имена и многих, многих других поэтов.
И все же, несмотря на все неизмеримое богатство переводческого наследия Марии Петровых, не это наследие определит место и значимость Марии Петровых в истории русской поэзии. Это место и эта значимость определяются той замечательной лирикой, которую Мария Петровых создала как «самобытный и точный» (по определению Анны Ахматовой) русский поэт.
И еще навсегда в нашей памяти сохранится сам облик Марии Сергеевны Петровых: ее тихий, проникновенный голос, ее скупые и точные слова, ее строгая, сдержанная красота и — за оградой смирения — великая сила ее души.
А познакомились мы так.
Середина пятидесятых годов. Зима (или ранняя весна). Я в Москве. Звоню Ахматовой, к Ардовым. Получаю предписание немедленно приехать. В крошечной комнатке Ардовых, которая стала теперь такой знаменитой, Ахматова не одна. У нее юная, совсем юная девушка. Как это обычно и делалось, при моем приходе гостья встает и прощается. (В комнатке места хватало лишь на одного посетителя.) Ахматова знакомит нас. Имени я, естественно, не разбираю. После беседы о чем-то неотложном я спрашиваю: «А кто эта девочка, которая была у вас?» Ахматова удивлена. «Девочка? Но ведь это Маруся Петровых. Превосходный поэт, мой самый близкий друг. Я знаю ее двадцать лет».
Не ручаюсь за точность слов. Но за точность смысла — ручаюсь.
А недели через две, в Ленинграде, мы с Тамарой приехали к Ахматовой, на улицу Красной конницы. Когда мы вошли к Ахматовой в комнату, она смеялась, смеялась громче, чем всегда. И было понятно, что она стала смеяться, когда услышала наши голоса в коридоре. «Вы знаете, — сказала сквозь смех Ахматова, — что спросила меня по телефону Маруся? Она спросила: „А кто был этот мальчик, который к Вам приходил?“»
Мария Сергеевна уверяла потом, что это не так. Что она спросила: «А кто был этот молодой человек?» Но Ахматова твердо стояла на своем.