Изменить стиль страницы

Только Максим пришел домой, и опять все началось. Плакала Анюта. Ей жалко было и Лепшинова, и начальника паспортного стола. Она считала, что сами они ни в чем не виноваты.

Максим сидел за столом в майке и молчал. Морщил лоб. Вздыхал. Совесть грызла его. Ему хотелось раскаяться. Он открыл Аристотеля. И знакомые мысли о душе теперь показались ему странными.

И, путаясь в ситуации, он все же всеми силами души пытался найти нужный для него выход.

В раскрытое окно со стороны Берестянки подул теплый, полный аромата перекипающих трав ветерок.

Вдруг какая-то необыкновенная тревога охватила Максима. Он встал, наспех оделся.

— Ты куда? — спросила его Анюта.

— В Берестянку, к матери, — и крепко сжал ее руку.

ВСТРЕЧИ НА «СКОРОЙ»

Если врач перестанет любить — остановится жизнь…

(…Мне мама говорила…)
Снег на Рождество img_6.jpeg

Я люблю свою работу. Почему, не знаю… Ведь в ней нет ничего особенного. Одни вызова́, вызова́, вызова́, как у нас говорят на «Скорой».

Сегодня, придя после дежурства домой, я хотел отоспаться. Но только задремал, как кто-то затарабанил в дверь. Вначале тихо, а потом все сильнее и сильнее. Рассердившись не на шутку, я кричу:

— И до каких пор вы будете так шуметь? — Затем, успокоившись, добавляю: — Моя дверь не заперта… Если вы хотите в этом убедиться, дерните ее на себя!!

И сразу кто-то дергает дверь на себя. Всмотревшись, узнаю нашего шофера со «Скорой», молоденького, вихрастого паренька с необыкновенно огромными глазами, то и дело моргающими. Их взгляд грустен. Сняв желтенькую кепку, он вздыхает.

— Меня за вами послали. От пересменки осталась куча необслуженных вызовов. Ну и главврачиха сказала, что если я вас не привезу, то она умрет…

И, переступая с ноги на ногу, он жалостливо смотрит на меня. Его запыленный «уазик» вот уже четвертые сутки пыхтит без передыха. Второй месяц идет эпидемия гриппа.

— Да ты присядь, — говорю я ему.

— Сидеть некогда, — замявшись, отвечает он. — Сами ведь знаете… машин не хватает… А врачи ждут.

Сухощавые, бледные руки его в мозолях. На ладошках кожа кое-где потрескалась, и в эти трещины въелось масло.

— Ну ладно… — вздыхаю я. — Поезжай… А ей скажи, что я сейчас прибуду.

Он уходит. А я торопливо собираюсь. Да, такая вот жизнь на «Скорой». Ведь только отдежурил — и на тебе, опять вызывают. Я выхожу на улицу и смешиваюсь с людской толпой. Ровно, безобидно струится ее говорок. Кто-то здоровается со мною. Кто-то машет мне рукою. Кто-то, остановив меня, начинает по-дружески трясти и похлопывать по плечу. С улыбкой смотрю на парня в полосатом пиджаке и на даму в белом сарафане. Откуда они? И кто они? Я не знаю. Наконец выясняется, что они вызывали меня и что я помог их ребенку. Они счастливы. Счастлив и я. Мне приходится извиниться перед ними за то, что я позабыл их, стараясь объяснить, что в последние месяцы страшно кручусь, в сутки бывает тридцать, а то и более вызовов. Наконец, попрощавшись со мною, они торопливо уходят.

Чуть левее от меня загремел трамвай. И, впрыгнув в него, я поехал.

Водитель трамвая подмигнул мне. Какой-то старик инвалид легонько толкнул меня костылем:

— Доктор, не узнаешь?

— Узнаю, — улыбаюсь я ему, хотя, конечно, ничего о нем не помню.

— Ну вот и отлично, — смеется он и, напыжившись, добавляет: — Смотрите, смотрите, как я теперь дышу…

И действительно, он вдруг так выдыхает из груди воздух, что у соседской старушки слетает с головы шляпка. Та багровеет. Я быстренько поднимаю ее шляпку и, отряхнув, вежливо подаю.

Трамвай на повороте звенит. Мне пора сходить. Инвалид что-то говорит мне. Я молча киваю ему в ответ. За окнами, с трудом сдерживая скорость, мигают две «скорые». Небось опять что-то случилось.

Я выпрыгиваю из трамвая. Разогретый асфальт под ногами дышит.

В вестибюле «Скорой», блестя очками, что-то торопливо пишет пожилой доктор. А рядом с ним две сестрички объясняют больному, как пить лекарства.

Из почти постоянно шумящего репродуктора раздаются команды-приказы готовым к выезду бригадам. Вызова́, вызова́, вызова́… Нет им конца и края. В непродолжительные паузы между ними я иногда напрягаю память, и тогда вспоминаются случаи-осколочки, наиболее дорогие и близкие мне… Почему они запомнились, трудно сказать… Может, на них учился, набирался опыта. А может, потому, что был молод и рад был любой случайности, вдруг неожиданно представшей передо мною совсем в ином виде; или, как говорится, вышедшей за границы познаний институтского учебника и самых что ни на есть современнейших лекций-конспектов…

Пятый год я работаю на «Скорой». Кроме городских вызовов, часто приходится обслуживать и пригородные деревни. И где только я не был на колесах «Скорой», и кого я только не встречал! Перед глазами океан человеческих судеб. И о каждой хочется рассказать.

Не успев переодеться, я услышал в репродукторе строгий голос, он напомнил, что и мне пора уже выезжать.

И мой мир, и мой покой вдруг тут же исчезают. Океан человеческих судеб, больше, конечно, несчастливых, предстает перед моими глазами.

Дежурство было трудным, вызов следовал за вызовом, и мне пришлось проработать, не вылезая из машины, три часа, приехал я, уставший, к одной больной. Только переступил порог ее дома, а она сразу:

— Доктор, если вы себя плохо чувствуете, улыбнитесь чуть-чуть…

Я удивленно смотрю на нее. И она с едва заметной улыбкой смотрит на меня.

Ничего не понимая, спрашиваю:

— Откуда вы это взяли?

— Позвольте, — чуть вспыхивает она. — Ведь вы сами мне сказали эту фразу, когда были у меня на вызове год назад. Помните, мне так было не по себе. Я раздражалась на каждое слово… Без причины плакала. Тосковала… А вы зашли, взяли мою руку, погладили ее и сказали: «Если вы плохо чувствуете, улыбнитесь чуть-чуть…»

— Ах да, вспоминаю, — говорю я ей уже с улыбкой, хотя все давным-давно забыл и ее и этого случая уже не помню. Но эти, теперь уже ее слова на меня подействовали. Я несколько раз улыбнулся, и действительно мне и ей полегчало.

Один раз зашел к нам на станцию больной. Худой. На плечи накинута старая шинель. Сапоги кирзовые. Весь дрожит. И глаза грустные-грустные… Кого не увидит, тут же руки протягивает и шепчет: «Братцы, братцы, помилосердствуйте…»

Стали его расспрашивать, что же с ним случилось. А он все повторяет и повторяет: «Братцы, братцы, помилосердствуйте…»

Молодые фельдшерицы фыркнули: «Ужас, надо же так напиться».

Чтобы не создавать шума, я завел его в кабинет. Налил ему чайку. И он, обхватив стакан двумя руками, по-стариковски стал жадно пить. Ворот его рубахи был расстегнут, так как верхняя пуговка была оторвана, и я видел, как ямочка над его правой ключицей то и дело двигалась.

Немного успокоившись, он начал рассказывать. У него тяжелая болезнь. Родственники, боясь заразиться — кто-то им сказал, что болезнь передается, — от него отказались. Пенсия у него была крохотная, из-за болезни он не мог работать. А в больнице, в которой он пролежал последний раз три месяца, лечащий врач заявил, я с ужасом повторяю эти слова: «Все, все, миленький, и ты, и твоя болезнь, миленький, неизлечимы, так что выписываем мы тебя, так как тебе лучше будет вне больницы умирать, — и в оправдание добавил: — Ведь больница не для таких, как ты…»

Я вздохнул, но ничего не поделаешь. Пришлось устраивать мужчину опять в больницу. Завотделением дулся на меня: «Вы в своем уме? Таких больных, как он, надо лечить на дому». Я не спорил с ним. Просил лишь об одном: продержать, пока на улице зима, больного в стационаре.

Завотделением согласился. Правда, сказал:

— Вы только сообщите родственникам, что он не умер, а здесь у меня лежит…