Без четверти девять они выскочили из людской и будто оставили там, за дверью, тетку Дарью с землисто-серым слепым лицом, по которому, как по камню, без следа катятся слезы, оставили ее бессловесный, тягостный вой, похожий на молитву, а с собой незаметно прихватили письмище из комода и Яшкину бледно-румяную мамку с мокрым голиком и ветошью в неугомонных руках, стоящую посредине луж, опрокинутых скамей, ведер с грязной и чистой водой. Оторвавшись от мытья и прибирки, чтобы передохнуть, откашляться, она с прежней мучительно-радостной улыбкой рассеянно глядит на дочку, как та елозит по полу и лужам праздничными чулками, дорывает их до дыр обязательно, и не бранит, слушает, что Тонька громко шепчет:
- Едет! Едет!.. Не дохлить у меня!.. На поправку тятька едет... на побывочку!
И все они - Яшка, Катька, Шурка, - толкаясь, громыхая школьными сумками, засвистели и запели то же самое, весьма складно и, должно быть, громче Тоньки, потому что их услышала даже сама барыня в своем белом громадном доме. Барыня распахнула высоченно-широченное окно в нижнем этаже и, облокотясь на подоконник, такая же снежная, как тетя Клавдия, только без багрянца, вся в черном, что монахиня, грустно-ласково, по обыкновению, улыбаясь, спросила доверительно, когда они пробегали мимо:
- Опоздали?
- Нет, нисколечко, - ответил Яшка на правах хорошего знакомого. Но почему-то не объяснил, из-за чего они задержались в людской. Добавил другое, вежливое: - Здравствуйте, Ксения Евдокимовна, с добрым утром!
Тогда и Катька с Шуркой, вспомнив непременные наставления в школе, дружно сказали:
- Здравствуйте!
Барыня кивнула им и отошла, а в широком проеме, как на картине в белой дорогой рамке, появилась светлая головка в бантиках и ленточках и звонко-задорно закричала:
- Посмотрите, десятый час, они еще дома! Вот я вам задам, Кишка, Петух, сонули окаянные!
- Ия, что такое? Как ты разговариваешь? - донесся из глубины зала укоризненный голос барыни.
Яшка оглянулся и рассмеялся. Шурка не решился оглянуться, - Растрепа подозрительно не спускала с него зеленых глаз, ставших знакомо-круглыми, кошачьими. Того и гляди, выпустит когти.
Из усадьбы в школу ближе взгорьем, барской березовой рощей, которая проходит по обрывистому волжскому берегу. Затем надобно съехать, скатиться на заднюхе под гору, в Гремец, перебежать по камням на другой бережок, к роднику, откуда сторожиха Аграфена носит воду на питье и варку.
Так они и сделали. Полетели за угол скотного двора и конюшни, мимо рыжей, осевшей за зиму горы невывезенного навоза с лохмато-белесой от дождей и ветра соломой. Продрались сквозь лес прошлогодней, сухой, выше их крапивы (Растрепа зашипела, схватилась за голяшки, почесалась, - оказывается, обожглась, - уже вовсю росла подлеском молодая крапива) и, прыгая по разбитым, утонувшим в грязи, хлюпающим под ногами колесам без ободьев, по старым, опрокинутым саням и телегам, пробегая по скользким оглоблям, жердям, балансируя и срываясь, одолели черный, захламленный двор.
Они давно не говорили между собой приятно про войну и теперь поработали языками вдоволь и всласть. Не о Георгиевских крестиках, серебряных и золотых, за которыми совсем недавно трое несчастных, глупых простофиль собирались бежать тайком на позиции, в окопы, нет, поговорили о более существенных предметах. Прежде всего, конечно, о ружьях и патронах, их приносят сейчас домой многие солдаты. Не может быть, чтобы дядя Родя, богатырь, воин что надо, наверное, в медалях, явился с пустыми руками. Кто этому поверит? Но верить было трудновато.
- Откуда он возьмет винтовку и патроны? - осторожно сомневался Шурка, чтобы не обидеть друга, но и душой не кривить. - Госпиталь - та же больница, военная. Там лечат раненых, не стреляют.
- Много ты понимаешь! - счастливо отвечал Яшка. - Питер не больница. В Питере тятька лежит, это совсем другое дело. У солдат были ружья, когда прогоняли царя, забыл? Куда же они подевались, ружья, в Питере?.. Пожелает тятенька и привезёт, со штыком... и полный-преполный подсумок патронов в обоймах. В каждой - пять патрончиков, и все в масле. Да-а... Может, и еще чего приволочет, почище ружья!
- Пулемет? - спросила Катька, имевшая представление о пулеметах главным образом по деревяшкам, которые ладили мальчишки, когда играли в войну. Катька в войну играть не любила, хотя и делала себе сабли и ружья и притворялась, что ей страсть нравится драться с немцами и австрияками, кричать "ура". - Пулемет, да? - переспросила уважительно она.
- Ты еще скажи - пушку трехдюймовую! - фыркнул Петух.
Чтобы поправить промах, Растрепа задумалась.
- Может, подарки привезет, - сказала она, вздыхая. - Все-таки из Питера!.. А питерщики завсегда приезжают с подарками. Помните, Миша Император приехал на тройке? - загорелась Катька. - Полнехонький был сундучище мятных пряников, ямщик поволок на крыльцо и все крякал, чуть не надорвался. Еще нас бабка Ольга на радостях оделила потом по два пряничка, помните?
- На все наплевать - и на пряники, на гостинцы, - отвечал Петух, сплевывая. - Сам едет! Мой тятька едет, понимаешь?.. На по-праавку, на по-бы-ы-воч-ку-у! - не утерпел, спел он еще разик, и Катька и Шурка охотно подтянули ему. - Вдруг сегодня и прикатит? - предположил заманчиво Петух, и от волнения у него пропали с лица веснушки, он побледнел, потом покраснел и засветился весенним утречком. - Едет, едет... и приедет! Нонешний денечек, а?.. Письмо-то ведь, почитай, брело две недели. За такое время можно выписаться из госпиталя и прикатить домой по чугунке, верно?
Шурка запылал не меньше Яшки.
- А-ах, вот бы хорошо-хорошохонько!.. Слушай, дядя Родя зайдет за тобой в школу, как тогда, осенью, забегал Матвей Сибиряк за Андрейкой. Помнишь, мы с тобой завидовали, провожая до Гремца Андрейку и Матвея... Вот, Яша, и ты дождался отца! - сказал проникновенно, от всей души Шурка.
- Ага, дождался... дождусь! Ты тоже дождался, - ответно одарил Яшка щедрой лаской друга.
- И я дождалась! - воскликнула Растрепа, которой было немножко обидно, разбирала зависть. - Мой тятька бешеный выздоровел, перестал пугать людей, точно вернулся с войны, из госпиталя, право.
- А ведь верно! - поразился Шурка.
Яшка кивнул - что правда, то правда, смотрите, какая удача.
- И мамка, кажись, поправляется, - сказал он, думая о своем.
У Шурки тоже кипело свое в голове, как постоянно, и одно приятное. Они все трое были счастливые счастливчики. Что ж, им не привыкать, им всегда везло. Однажды они уже мчались счастливой тройкой на гулянье, в тифинскую, у церкви, по ларькам и палаткам, заваленным гостинцами и игрушками. И не только мчались, но и кое-что покупали: у них водились медные пятаки и серебряные полтинники. Но то, что происходило с ними нынче, нельзя было даже и сравнивать с китайскими орешками, клюквенным квасом, сахарными куколками и часиками. Совсем другое происходило с ними сейчас, что именно - они не могли высказать, передать словами, да и не нуждались в том, они просто ужас как были довольные, счастливые. Да и какое тут может быть сравнение, - не забыто, чем кончилось тогда ихнее праздничное путешествие.
Нынешнее счастье было необманное, без проигрыша. У каждого свое, конечно. У некоторых, может, и не такое, какое бы желалось, но все равно это было счастье, - ведь могло быть хуже, могла свалиться непоправимая беда, как у тетки Дарьи. Пускай доедается в доме последний хлеб, не на ком пахать, и горшки не продаются. У них, у Соколовых, хоть корова есть, молоко, телку можно продать, у Растрепы и Яшки нет ничего этого - и не горюют. Нет, все они трое по-своему счастливчики, по-другому и не скажешь, другого счастья им и не надобно. Они не собираются менять и никогда и ни на что не променяют своего счастья. А двое имеют еще добавочек, ого, какой дорогой, не выговоришь и нельзя говорить. Наверное, и Петух перестанет когда-нибудь баловать попусту, озоровать, тоже заимеет приятный добавок, и тогда по свету будет мчать-лететь, не помня ног, уже не тройка, а вся четверня, вернее, две счастливые-рассчастливые парочки...