Разумеется, у Мальке был поднят воротник, шарф скрещен под самым подбородком, и булавка торчала в положенном месте. Голова с прямым пробором непокрыта, зато наушники — точь-в-точь как у мусорщиков или ломовиков, круглые, черные, держащиеся на жестяной скобе, что, как поперечная балка, пересекала голову, — прижимали его обычно оттопыренные уши.
Он нас не заметил, так как не покладая рук трудился на носу тральщика. Маленьким топориком он силился расколоть лед в том месте, где должен был находиться люк, ведущий в носовой отсек. Быстрыми короткими ударами пробивал круг, повторявший очертания крышки люка. Мы с Шиллингом соскочили с барьера, поймали на руки девочек и представили их ему. Перчаток ему снимать не пришлось. Топорик перекочевал в левую руку, а нам он протянул правую, горячую, всю в цыпках, которая, после того как мы ее пожали, тотчас же снова взялась за топорик. У девочек рты были удивленно приоткрыты. Маленькие их зубки пробирал холод. Дыханье инеем оседало на теплых платках. Широко открытыми глазами они смотрели на то место, где шла схватка между железом и льдом. Мы без дела стояли рядом и, хотя отчаянно злились на Мальке, завели разговор о его подводных подвигах, а следовательно, о лете:
— …Притащил оттуда дощечки, металлические, ну и еще огнетушитель, консервы, хотите верьте, хотите нет, вместе с открывалкой, в них было человечье мясо; из патефона, когда он его принес наверх, выползла какая-то тварь, а в другой раз…
Девчонки плохо во всем этом разбирались, задавали идиотские вопросы и говорили Мальке «вы». Он без передышки скалывал лед, покачивал головой в черных наушниках, когда мы преувеличенно громко повествовали о его доблестях, но не забывал свободной рукой ощупывать шарф и английскую булавку. Когда мы окончательно выдохлись и уже только мерзли, он, почти не разгибаясь, стал после каждых двадцати ударов делать паузы, заполняя их скромным и деловым отчетом. Уверенно и в то же время сдержанно говорил он о разных незначительных событиях в своей жизни пловца и ныряльщика, но ни словом не обмолвился об отважных подводных экспедициях — больше распространялся о своей работе, чем о приключениях в мокром чреве затонувшего тральщика, и все глубже по кругу врубался в лед. Не то чтобы мои кузины были потрясены Мальке — для этого он был слишком вял в выборе слов и неостроумен. К тому же обе девчонки никогда еще не имели дела с человеком в черных дедовских наушниках… И все-таки мы с Шиллингом стояли как неприкаянные. Маленьких продрогших и смущенных мальчиков, у которых текло из носу, сделал из нас Мальке. И девчонки на обратном пути разговаривали с нами свысока.
Мальке остался: хотел прорубить отверстие и убедиться, что выбрал правильное место, над самым люком. Он, правда, не сказал: «Погодите, пока я доберусь до цели». Но когда мы уже стояли на ледяном валу, задержал нас на добрых пять минут — вполголоса и не обращаясь к нам, а глядя на суда, вмерзшие в лед на рейде, обронил несколько слов.
Он просил нас помочь ему. Или то был вежливо отданный приказ? Во всяком случае, нам предлагалось отлить свою жидкость в пробитый им желоб и теплой мочой растопить или по крайней мере размягчить лед. Прежде чем я или Шиллинг успели сказать: «Фиг тебе» — или «Мы уж по дороге сюда облегчились», мои кузины услужливо захихикали: «Хорошо, хорошо, только вы отвернитесь, и вы тоже, господин Мальке».
После того как Мальке показал им, куда присесть (струя должна попадать в одну точку, иначе все без толку, пояснил он), мы трое вскарабкались на вал и стали смотреть в сторону берега. За нашими спинами под двухголосое хихиканье и шушуканье шуршала двойная струя, а мы не сводили глаз с Брёзена, где все кишело, как в муравейнике, и с заледенелых сходен вдали. Семнадцать тополей приморской аллеи стояли семнадцать раз засахаренные. Золотой шар на верхушке памятника павшим воинам, возвышавшийся над брёзенской рощей, беспокойно подмигивал нам. Повсюду был воскресный день.
Когда лыжные штаны девочек опять влезли на положенное место и мы уже стояли у пробитого желоба, круг, им очерченный, еще дымился, и прежде всего те два места, которые Мальке предусмотрительно пометил топориком. Бледно-желтая вода в ямках, чуть потрескивая, уходила в снег. След ее приобретал желто-зеленый оттенок. Лед жалобно пел. Резкий запах долго стоял в воздухе, потому что ничто его не развеивало и ничто кругом не пахло, он еще усилился, когда Мальке стал топориком врубаться в образовавшееся углубление и выскреб оттуда, наверно, с ведро льдистого месива. А на отмеченных местах ему удалось пробуравить ходы и пробиться в глубину.
Когда в сторонке уже лежала куча размякшего и на морозе тотчас же опять затвердевшего льда, Мальке сделал две новые отметины. Девочкам пришлось отвернуться, мы расстегнулись и пришли на помощь Мальке, пробив ледяной покров еще на несколько сантиметров, но все же недостаточно глубоко. Сам он мочиться не стал, да мы его к этому и не побуждали, даже побаивались, что девчонки подвигнут его на это.
Едва мы справились со своим делом и прежде чем мои кузины успели открыть рот, Мальке велел нам уходить. Уже стоя на валу, мы оглянулись; он натянул свой шарф вместе с английской булавкой, не обнажив при этом шеи, на подбородок и на нос. Шерстяные шарики, или «бомбошки», в красную и белую крапинку выскочили наружу. Он уже опять работал топориком в той вмятине, что шептала о нас и о девочках, гнул спину за летучей пеленой прачечного чада, в котором ворочалось солнце.
На обратном пути только и было разговоров что о Мальке. Обе девчонки попеременно или в один голос задавали вопросы, но у нас не всегда находились ответы. И лишь когда младшая пожелала узнать, почему он так высоко под подбородком повязывает шарф, Шиллинг воспользовался случаем и начал описывать его кадык так, будто речь шла о зобе. Он делал нарочитые глотательные движения, передразнивая жующего Мальке, сдвинул на затылок свою лыжную шапчонку, пальцами провел по волосам, устроив себе нечто намекающее на прямой пробор, и, рассмешив девочек, наконец добился того, что они заявили: у этого чудака Мальке, видно, не все дома.
Несмотря на эту маленькую победу, одержанную за твой счет — я тоже внес свою лепту и в лицах изобразил твое отношение к Пресвятой Деве Марии, — мои кузины неделю спустя уехали обратно в Берлин, и мы, не считая обычного тисканья в кино, так и не сумели сделать с ними что-нибудь интересное.
Не могу умолчать о том, что на следующее утро в довольно ранний час я поехал в Брёзен, среди плотного берегового тумана пустился в путь по льду, едва не пробежал мимо лодчонки, прорубь над носовым отсеком нашел готовой, тонкий слой льда, затянувший ее за ночь, не без труда расковырял каблуком и отцовской тростью с железным наконечником, которую я предусмотрительно прихватил с собой и просунул сквозь льдистое месиво в черно-серую дыру. Она ушла по самый набалдашник, темная жижа уже замочила мне перчатки, когда конец ее ткнулся в верхнюю палубу — нет, сначала она погрузилась в бездну, и, лишь когда я повел ею вдоль проруби, она на что-то наткнулась нижним концом; итак, я водил железом по железу. И правда, это оказался открытый люк в носовое помещение, точно под прорубью, как одна тарелка под другой. Вранье! Не «точно как». «Точно как» вообще не существует. Или отверстие люка было немножко больше, или чуть побольше была прорубь. Во всяком случае, довольно точно под нею открылся люк, и я чуть не захлебнулся от сладостной гордости за Мальке. Право же, в тот момент я с удовольствием подарил бы тебе свои наручные часы.
Добрых десять минут я просидел на круглой крышке люка, покрытой льдом не меньше чем на сорок сантиметров. В нижнюю треть ледяного пласта вмерз вчерашний нежно-желтый след мочи. Нам разрешено было помочь Мальке. Но он и в одиночку прорубил бы эту дыру. Выходит, он может обойтись без публики? Есть, значит, что-то такое, что он бережет про себя? Ведь никто, даже чайки, не восхитился бы твоей прорубью над люком, если бы я не пришел сюда восхититься тобою.