Изменить стиль страницы

Общество всеобщего благополучия — так это называется. Где бы я ни был — в капиталистических ли странах, выпячивающих гибкость своего строя, или в социалистических, кичащихся своим бодрым единообразием, — везде и всюду во главе угла стоит норма и ее перевыполнение, а старые люди никому не нужны, потому что выброшены за борт (а выброшены, потому что никому не нужны); сидят и рассказывают о своем давнишнем благополучии.

На следующий день: Айбельштадт — дегустация вин (я в числе приглашенных), потом Оксенфурт (выступление на рыночной площади) и в заключение — город церквей Вюрцбург.

Трудно, ох как трудно! И все же как радостно свободно высказываться, стоя на шатком настиле над крышей микроавтобуса, в череде кандидатов в депутаты, на фоне барочных фасадов и заглушающего все колокольного звона, ощущать себя как бы свободно парящим под открытым небом наравне с воробьями и наконец-то без трибуны при быстро меняющейся погоде говорить о неизменно сухих и конкретных вещах — о программе реформ: то есть быть в самой гуще событий.

В Мюнхене наша задача — победить в центральном избирательном округе (победили-таки). Там, как и в Вюрцбурге, Нюрнберге, Эрлангене, инициативные группы избирателей дают объявления в газетах, публикуют списки известных деятелей — своих сторонников и открытые письма профессоров, раздают листовки и отвечают всем желающим по контактному телефону. На Леопольдштрассе я вместе с комиком Швиром продаю наш предвыборный журнал «За это» («Есть над чем посмеяться!»). Вечером — в погребке «Левенброй», утопающем в клубах табачного дыма. Остатки брюзжащей внепарламентской оппозиции, выступаю сверх программы с речью «О неизвестном избирателе». Больше не хочу по бумажке. Знаю заранее и вопросы, и свои ответы на них. В сельской местности интереснее.

В Баварии договорился до хрипоты (и посинения). Там можно вообще сорвать голос. После того как утром битый час говорил без микрофона в мисбахской гостинице «Бройвирт», я сипел, как Вилли. Потом Клаус Хардт, создавший в Мюнхене городскую инициативную группу избирателей, дал мне промочить горло напитком такой крепости, что я совсем отключился. Зато помогло сразу. Называется «Непомнящий». Мне нельзя было хрипеть. Или говорить натужно, словно меня только что вынули из петли. Одному Вилли можно хрипеть и сипеть. Ему все равно поверят.

Нет ничего легче, чем раздавить ногой улитку; она как бы сама напрашивается. Вы согласно киваете, дети. Вам знаком этот зуд в подошве.

Это началось, когда Лизбет отказалась искать улиток для Скептика и его коллекции. В конце лета сорок четвертого года, когда всасывающая улитка уже окончательно почернела и разбухла до невероятных размеров, Лизбет все-таки пошла собрать нескольких дорожных и ленточных улиток — правда, не на кладбище, а в саду вокруг дома и во дворе: «Ну ладно уж. Сделаю».

Ибо Лизбет охотно (не всегда тотчас) выполняла просьбы мужа. Она стирала и штопала его носки и рубашки, длинное исподнее и обтрепавшийся свитер, подметала подвал, постелила на тюфяк свежую простыню (до тех пор Скептик спал на голом тюфяке), поменяла вонючее ватное одеяло на перину, поставила рядом с весами букет астр и терпеливо ухаживала за ним, когда он в октябре заболел гриппом с высокой температурой; только улиток, даже уже спрятавшихся в свои домики под палой листвой, она больше не хотела собирать.

Не надо сердиться на Лизбет и сочувствовать одному Скептику; ибо Лизбет Штомма была в общем и целом добрая и отзывчивая женщина, которая, вылечившись, стала до того нормальной, что начала испытывать отвращение к улиткам.

Эта красавица прячется в своем домике.

Эта красавица состоит из слизи.

Эта медлительная красавица не любит, чтобы до нее дотрагивались.

Сколько Скептик ни расписывал своей Лизбет скромное очарование улиток, гармонию движений их щупалец, глянцевитость их кожи, традиционное отвращение пересилило. Он записал в тетради: «Красота улиток не может перебороть отвращения к ним. Нормальное в человеке побеждает, он остается глупым».

Вполне вероятно, что отвращение сперва только к ней одной, а потом ко всем улиткам вообще, вызвано было именно всасывающей улиткой, почерневшей и бесформенно раздувшейся за время лечения Лизбет и теперь никому не нужной (как пенсионеры) и неподвижно лежащей на песке и сосновых иголках. Во всяком случае, пока Скептик спал или притворялся спящим, Лизбет стала сквозь зубы осыпать то польскими, то кашубскими ругательствами всасывающую улитку — застывшую и расплывшуюся, напрочь утратившую свою прежнюю пурпурную окраску и покрывшуюся желваками, бугорками и бородавками. Скептик услышал, как она плюнула на улитку. Позже он увидел, что ее слюна попала в цель и начала окрашиваться. Эти действия Лизбет Скептик также занес в тетрадь как симптомы полного выздоровления: «Очевидно, Л.Шт. хочет плевками, сопровождаемыми проклятьями, отдалить от себя болезнь, сконцентрировавшуюся теперь в улитке. Страх перед рецидивом. Ненависть к черноте. Католическо-языческое ритуальное действие, сходное с крестным знамением. Бес как бы поселился в улитке: зло приняло ее образ».

И в конце ноября — это случилось в четвертое воскресенье перед Рождеством (накануне Лизбет во второй раз сделала себе перманент), вскоре после ужина (жареный картофель с салом и яичница), — Скептик как раз читал Антону Штомме вслух газету и объяснял, где проходит линия фронта в Курляндии (повсюду «планомерный отход на заранее подготовленные позиции и сокращение линии фронта»), Лизбет раздавила подошвой правой нарядной туфли загадочную улитку, условно названную поначалу «пурпурная», позже, в соответствии с ее функцией, — «всасывающая». Улитка лопнула — от дыхательного отверстия до самого кончика киля. С громким и смачным хлопком. Внутри она тоже была черной. И разлилась лужицей черных чернил без запаха. Штомма хотел отдубасить дочь. Скептик удержал его руку и попросил Штомму выйти. Раздавив улитку, Лизбет заплакала. И продолжала плакать, когда Скептик притянул ее к себе на тюфяк и прикрыл периной: «Я больше не могла ее выносить».

Пригвоздить улитку к кресту. Никакого шума. Глазные щупальца развести в стороны. Никакой крови, лишь слизь у подножия креста.

В ту ночь, когда они оба занимались любовью до полного изнеможения (будучи в отчаянии по разным причинам), Скептик начал рассказывать — оттого что улитку растоптали, оттого что норд-ост дул не переставая, оттого что Лизбет приставала с расспросами — о себе и своем прошлом, о страхе, о бегстве, пока Лизбет не узнала все и слишком много. Но он покуда еще ничего не опасался.

После собрания в Мисбахе (Верхняя Бавария) бургомистр (социал-демократ) отвел меня в сторонку, чтобы по поручению мюнхенской уголовной полиции сказать мне, что меня угрожают убить. Я ответил: «Да-да, я знаю. В последнее время я часто слышу такие угрозы. Но возле меня обычно топчутся двое в штатском. Так что есть кому обо мне позаботиться». Но бургомистр не успокоился, да и я заволновался, когда он сказал, что среди ночи ему позвонили из Берлина: «Ваша жена сегодня утром подала в полицию заявление…»

Слова тоже отбрасывают тень. Следовало ли Скептику ничего ей не рассказывать, оставить все при себе? Но в той ситуации — лежа с ней в постели, в изнеможении от любовных ласк, весь во власти плоти, в плену ее рук и ног; согретый ее близостью (принятой им за преданность) — он начал говорить и выложил все до конца.

На аэродроме Темпльхоф меня ожидали Анна и двое в штатском. Только в такси я узнал: в полночь Франц услышал телефонный звонок, спросонья снял трубку и, услышав фразу «Прогремит выстрел», вежливо, как он умеет, попросил уточнить, что это значит, но, услышав лишь монотонное повторение той же фразы, опять (видимо, не успел окончательно проснуться) улегся в постель. За завтраком он рассказал про ночной звонок. Франца звонок раздосадовал, но в то же время и насмешил и немного напугал: «Понимаешь, голос был какой-то механический, и вообще… Как в кино. Кто этому поверит…»