Обе насквозь промокли, но обе были довольны: девушка — своим рассказом, Аруке — услышанной легендой. Если подумать — не случайно ведь оказался плачущий каменный верблюжонок во дворе Серкебая. Аруке спросила у девушки:
— Каким образом это место, где лежит каменный верблюжонок, досталось твоему отцу, Рабия?
— Раньше здесь жил, оказывается, богач по имени Тезекбай. И сам был богат, и предки его были богачами. Тайлак-таш тогда принадлежал им. Этот самый Тезекбай возвел вокруг верблюжонка как бы крепостной вал, никому не показывал Тайлак-таша, ни единой душе. Зато пачками получал деньги от тех, кто желал увидеть священный прославленный камень. Так они и разбогатели, отец, дед и прадед Тезекбая. А уж после, когда пришла Советская власть, когда организовали артель и отца выбрали председателем, Тезекбай был выслан. Народ аила рассудил так, что необходимо доверить Тайлак-таша, доверить святое место, почитаемое людьми, Серкебаю: несмотря на молодость, был избран руководителем; хоть пришел из далеких мест, но сроднился с аилом. Однако мой отец, он очень упрямый. Отказался жить в доме высланного кулака, захотел жить в своем, построенном собственными руками. Развалил ограду вокруг Тайлак-таша, поставил дом для себя. Вот и вся история каменного верблюжонка, — закончила рассказывать Рабия.
Капли стучали по листьям, дождь усилился, кисла размятая ливнем земля… Будто по вспаханному полю щедрой рукой рассыпали чистые зерна пшеницы. Казалось, весь мир объял дождь, мир стал дождем… Казалось, что земля уже никогда не просохнет, не будет страдать от жажды — да, земля насыщалась, довольная. Дождь проливался на землю, потом улетал обратно, превратившись в пар, возвращался, поднимался к небу, присоединялся там к тучам, становился тучей, опять проливался, словно желая размягчить земную кору, — и так снова, и снова, и снова — без конца. Дождь искал в земле корни, шевелил, омывал, размачивал их, наделял их молодостью, наделял жизненной силой. Торчащие ушки листочков, только поднявшихся над землей, слушали песню дождя… Она им нравилась, они радовались, они получали щелчки тяжелых капель, никли — и тут же пытались подняться снова. Выглянули, просверлив почву, первые росточки пшеницы, точно первые волоски бороды молодого джигита; они разглядывали влажный широкий мир, они выстроились в ряд, точно ресницы; они жадно вдыхали, они глотали дождевую воду. Земля наслаждалась, земля омывала себя, являя свою красоту. Радовались дехкане, оглядывая мокрое серое небо. Горы склонились ближе к полям, горы радовались, видя довольные лица дехкан, горы гордились, видя поля, напоенные влагой, будто сами явили они эту щедрость, будто сами послали в долины дождь. И колючки, и всходы пшеницы — все радовались, для всех наступил праздник; ростки, что еще не успели взойти, поднялись сейчас над землей и благодарили ливень за то, что увидели мир. Каждый росток, точно девушка, надел на себя бусы из капель дождя. И одна только засуха, хмурясь, убежала подальше — злая засуха, что пропадала, как только ее касалась вода; засуха, катавшаяся по пыли, глотавшая пыль; засуха, в горле которой не задержалось и капли дождя…
Аруке и Рабия поспешили вернуться в дом, с их подолов струилась вода. В комнате никого не было. И опять в глаза Аруке бросилось пальто на гвозде, вернее, амулет, приколотый на груди. Рабия заметила интерес гостьи, но расспрашивать не осмелилась.
Мысли их были прерваны каким-то шумом. Отворилась дверь, и вошли Серкебай с Бурмакан, а за ними еще и юноша-сосед — вел на веревке ягненка с белой отметиной. С ягненка на пол стекала вода. Парнишка втащил ягненка из передней на порог гостевой, тот, дернув ушами, отряхнулся. Сверкавшая свежей побелкой стена покрылась крапинками брызг.
«Ме-е-е!..»
Ягненок словно чуял недоброе.
— Бурмакан-байбиче, прошу вас, не режьте. Жалко несчастного. За ним, кажется, прибежала мать — слышите, блеет овца. Похоже, он еще сосет, как бы не разнесло ее вымя. Прошу, не режьте, если это из-за меня…
Соседский парнишка и бровью не повел — знал свое дело.
— Аминь! — попросил он благословения; его не по годам густой голос загремел точно в бочку.
Серкебай и Бурмакан, каждый со своего места, простерли руки, благословляя. Аруке, удивленная гулким басом джигита, даже не успела пошевелиться. Слова ее остались без ответа, парень увел ягненка.
Чай давно остыл, Бурмакан налила себе в пиалу, глотнула и с недовольным видом поставила пиалу на скатерть; принялась убирать со стола. Рабия вынесла самовар во двор.
Наконец Аруке не вытерпела, очень мягко спросила:
— Бурмакан-байбиче, не могли бы вы показать мне вон тот амулет, приколотый на пальто?..
Бурмакан молча поднялась со своего места, принесла пальто, тихонько положила его перед Аруке.
Аруке отстегнула амулет, взяла его на ладонь и стала разглядывать. Глаза ее погрустнели. Казалось, она вспомнила о чем-то. Переменилась в лице. Вздохнула. Затем сказала печально:
— Это мой амулет… Я носила его во время беременности…
Губы Серкебая дрогнули, он попытался улыбнуться. Искоса глянул на Бурмакан, ожидая, что окажет она.
— Что еще в этом доме твое? Может быть, Серкебай?..
Бурмакан говорила, будто рубила сплеча, жестко и грубо.
— Нет… — Аруке, желая успокоить хозяйку, сама старалась не горячиться. — Я говорю правду. Этот амулет — мой. Пусть Серкебай будет свидетелем… Не думайте, что обманываю вас. Мне казалось, я потеряла его… Ты слышишь, да, Серкебай, что я говорю?
— Слышу.
— Правда, что это мой амулет, а, Серкебай?
— Правда.
— Лучше бы уж ты не брал его, Серкебай. Я узнала камень, вправленный в серебро… Теперь верни мне мой амулет, Серкебай.
— Не отдам, эта вещь не Серкебая — моя! Осталась от матери. Что еще наговариваешь! Мало того что на старости лет нацелилась на моего мужа, так теперь еще нацелилась на серебряный амулет?
— Не сердитесь, Бурмакан-байбиче. Ваш муж мне не нужен.
— Было время — был нужен. Теперь, если и нужен, не отдам.
— Бурмакан, не говори так. Аруке наша гостья. Не поднимай шума. Я сказал правду. Амулет принадлежал Аруке, потом…
— Потом отдал мне? Обманул меня? Тешил меня, поднеся подаренный кем-то амулет? С каким лицом произносишь такие слова? Разве я не спросила тебя, чья эта вещь? Что ты ответил? Ты ведь сказал, амулет остался от матери. Теперь же, как говорится, увидев лицо владельца, застыдился, решил подмазаться к Аруке. Не отдам!.. Какая есть особенность в нем, если это ее амулет? Пусть-ка скажет. Ну-ка, Серкебай, ты будь свидетелем!
— Вот, на каждой стороне амулета — видите? — по два беркута…
— И я бы то же могла сказать, глядя на вещь, которая лежит у меня на ладони. Другие приметы были?
— Были, если не потерялись.
— Ничто не пропадет, если действительно было. Ну-ка, покажи!
Бурмакан, распалившись, перешла на «ты».
— Вот, посмотрите… Вокруг беркутов — маленькие точечки, а?
— Это и есть твоя примета? Что же особенного в том, что имеются точечки?
— Дело не в них. Скажите — открывается ли амулет? — Аруке продолжала говорить вежливо.
— Если открыть, откроется, а не открыть, не откроется. Для чего спрашиваешь об этом?
— Откроется, если открыть? Попробуйте откройте. Вот, пожалуйста…
— Зачем? Зачем я буду открывать? Что за нужда? Понадобится — и открою, а сейчас нет нужды… Дайте его сюда.
Бурмакан почувствовала, что говорит слишком резко, перешла на «вы».
— Если амулет не открывали, в нем должны сохраниться слова, посвященные мне. Никто, кроме меня и Токтора, сделавшего амулет, не может его открывать, если только не разобьет. Эта вещь — память, оставшаяся мне от Токтора, заменившего мне отца. Он погиб, защищая свободу народа. Тогда разгорелось восстание шестнадцатого года… Суть не в том, что амулет сделан из чистого серебра, главное — он посвящен мне. Если бы у меня оказалась вещь, посвященная вам, и вы, подобно мне, признали ее, неужели б я стала оспаривать? Скорее, побоялась бы носить чужую вещь, не только что спорить… Вот смотрите… От него ведь есть ключик, а?