Ну вот, упрятался в снеговую нору — о чем мне расскажет снег? Расскажет о жизни?
Перед моими глазами — старая байбиче Бирмыскал. Вижу, идет к волостному, слышу, позванивает учтук — металлические украшения, вплетенные в косу. Я говорю себе — это была мудрейшая среди женщин. Я сравниваю себя с ней… Достоин ля я сравнения? И терпеливая, и умная, и слов не бросала на ветер — сдержанна в разговоре… Однако ведь и ее жизнь встряхнула, а? Что это — жизнь? Для меня — Калыча, Акжака, Апар, Комурчу, огонь, разожженный Апар, мелодия комуза. Жизнь порою горька, порой бывает сладкой, через меру требовательна, балует человека…
Жизнь… Бирмыскал… Комурчу… Жизнь создала Бирмыскал или Бирмыскал создавала жизнь?
Бирмыскал… Почему не могу поставить себя на весы Бирмыскал? Нет, на ее весах нужно взвешивать драгоценные камни. Я же на каждом шагу спотыкался, падал, часто оказывался слабее жизни. Бирмыскал не такая. Положив на ладонь целый век, играла им, точно костью… точно в альчики… Она не встречала рассвет, хмуро насупив брови, — встречала солнце улыбкой, смотрела на жизнь без испуга. Жизнь глядела в ответ заискивающе… Жизнь не согнула ее. Вот что значит не покориться. Хотя разве она не испытала мучений? Не прошла тот же путь, которым прошел весь народ? Не такую лепешку ела? Что же так закалило ее? Отвечаю — жизнь. Жизнь сама стала ей и врагом, и другом. Почему же я не такой? Не такой? Чем я хуже байбиче Бирмыскал? Тьфу, Серкебай, постыдись! Ты сравнил себя с женщиной. Оставь байбиче — лучше уж говори об отце, о батыре Сармане. Разве был ты способен повторить хоть один из его набегов? Нет, это всего лишь слова, а тянуть плечом лямку — другое. Я достаточно потянул ее в свое время. Когда? Да хотя бы в войну. Женщина, потерявшая мужа, оплакивала только его, я же оплакивал всех; каждый в аиле был по-своему голоден, я же был голоден за себя и за всех… Весной сорок четвертого года… Вспоминаю теперь — заходится сердце. Арканом подтягивали животы коровам, ожидавшим приплод… Что мне оставалось? Машины, трактора — где они? Людей не хватает. Что делать? Нет, не оправдывай себя, Серкебай… Разве из всех председателей тебе одному было трудно? Мог бы лучше организовать работу. И помимо всего тебя подвела твоя жалостливость… Доброй волей отдал соседнему колхозу два бункера силоса…
Нет, не об этом хочу сейчас вспоминать…
Я уже не в снеговой пещере. Мне кажется, что я дома, только что вошел со двора. Смотрю, Бурмакан еще нет, в доме пусто. Я хочу вернуться на улицу. Уже давно вошло в привычку: если Бурмакан уходит, я не могу один оставаться в комнате. Собираюсь выйти на улицу — за спиной слышу чье-то дыхание. Сердце вздрогнуло. Смотрю, Бурмакан. Забилась в угол, неподвижная, точно пень. Так и умерла сидя. Душа у меня перевернулась. Я подскочил, обнял ее. Лед, камень… ничего не чувствует. Ох, страшнее всего — глаза. В глазах слезы…
Такие глаза бывают у человека, борющегося за жизнь, когда понимает уже, что — смерть… И страшно, и жалко — невозможно смотреть… Это глаза полуживой девушки, много лет назад брошенной в болото у Сон-Куля. Я чуть не закричал. Рот ее свело судорогой… Мертвая или живая? Не знаю. Не так страшна сама смерть, как страшно умирание. Никогда прежде не видел вот так умирающего человека. Да и в голову мне никогда не приходило, что Бурмакан может оставить меня одного. Я считал, что она никогда не умрет, всегда будет со мной. Не подумай, что так говорил — просто чувствовал… Так понимал душой. Но теперь, видя, что умирает, да к тому ж умирает в те далекие годы, в девичестве… Подожди-ка. Это я вижу только сейчас или вижу всю жизнь? Что за мучение — каждый день душить самого себя, упрекать, мучить, высмеивать и судить…
Случалось, лежа в ее объятиях, слушая ее голос… Да, в звуке ее голоса возникало мгновение смерти… Сердце мое испуганно вздрагивало, холодела душа… Или в поле в разгар работы, а может, среди веселой беседы с друзьями вдруг возникало это видение перед глазами… Закостеневшая Бурмакан. Я опускал голову… И вот теперь… Нет, Бурмакан не умерла, она просто замерзла. Однако не поднялась, как обычно, не поспешила накрыть на стол. Мне кажется: подай я сейчас голос — с хрустом раскрошится Бурмакан на кусочки. Где уж дождаться ее слова! Оба — и я, и она — словно оцепенели. Потом Бурмакан спросила:
«Почему ты женился на мертвой?»
«Не говори так! Ты не мертвая!» — крикнул я, но она не слышала моих слов.
«Мертвая Бурмакан — это я. А ты — Серкебай, всю жизнь деливший ложе с мертвой… Кто из нас двоих холоднее? Ты скажешь, что холоден снег, а не человек… Нет, ты заморозил меня. Налетел буран по имени Серкебай и заморозил меня, переполненную теплом. Да и сам ты давно замерз, давно — умерший человек. Ведь не зря про нас говорят — мы похожи. Не удивляйся тому, что застыла, как пень, в углу. Здесь теперь мое место. До сегодняшнего дня не знала, кто это был — тот, в черном платье. Оказывается…»
«Грех порождает страх, страх рождает двуличье… Не осмеливаешься рассказать… Ледяным приходишь и уходишь. И я тоже заледенела, на мне ледяные наросты. Ледяные и дни, предназначенные для нас…»
«Я люблю тебя, Бурмакан!»
«Не говори о любви! Ты не достоин этого слова! Любовь — это то, что горит. Холодной любви не бывает».
«Если бы не любил тебя — разве б женился? Я ведь долго искал тебя…»
«К чему говоришь об этом, усугубляя свою вину? Не искал ты меня — тебя пригнал тогда голод, пригнала тебя судьба! Тебя толкнула ко мне не любовь, а животное чувство. Любовь ты превратил в холод, в лед, в смерть… нет, не хочу говорить с тобой. Уходи! Я замерзла, заледенела…»
Бурмакан принялась плакать. Не плач — завыванье. Я стал ее умолять… Замучился, не зная, как успокоить. Представь-ка себе: старик умоляет свою старуху, умоляет — не может утешить, а, Бекзат?..
Ты не знаешь историю о черном платье. Я не скажу тебе… Пусть уйдет вместе со мной…
Я проснулся. Оказалось, не Бурмакан плакала-завывала — буран… Слышу, будто надо мной кто-то ходит. Может, волк? Не тот ли самый, изголодавшийся, усталый, несчастный? Все беспомощное достойно жалости. Или просто гуляет вьюга? Надолго ли развеселилась? А если завалит снегом? Тогда уж выберусь только весной, когда начнет таять… Не сам я, конечно, а мои кости. Вешний поток налетит, подхватит, закружит… Понесет меня по тем самым ущельям, где когда-то я ездил на машине, на коне, где ходил пешком… Понесет, переворачивая, вытянув во весь рост, то ногами, то головой, то боком, обдирая, царапая… Что б ни делал поток — его воля. А потом меня кто-то найдет… Не сразу, конечно, — найдет случайно: то ли выпасая овец, то ли собирая сучья, нанесенные водой, а может, школьники, что пойдут на прогулку. Прогулка… Бывает же такое… Возможна ли прогулка для меня? Нужно дожить до рассвета. Если увижу рассвет, тогда предстоит борьба. А не увижу, так, значит, замолкну. Тогда считайте, что уже нет Серкебая. От воя голодного волка, того самого хотя бы, что я оставил в сугробе, может сойти лавина — обрушится, задавит меня. Вот и все. Законы гор суровы. Погибнуть — недолго. В таком случае мое имя останется не в аиле, будет жить не в народе, а здесь: это место назовут в мою память «Ущелье, где погиб Серкебай». Да, так будет, если эта снежная пещера, где я лежу, в которой нельзя вытянуть ноги, — пещера теснее могилы, — станет и вправду могилой. Снежная пещера, снежный памятник… Зимой дети слепят снеговика — они объяснят взрослым, что «делают Серкебая». Так… Значит, воздвигнут мне снежный памятник. Но он ведь не простоит долго, согреется день — и растает. Да и к чему мне памятник, которого не увижу. Разве не достаточно, если народ будет помнить мое имя? Разве это не лучший памятник? И вообще, что это — памятник? Это дело, это работа, все хорошее, что ты совершил. Сделанное для себя остается в доме, сделанное для народа остается в народе. Поливщик Исмаил, вернувшийся замерзшим с поля в дождливый день, — он ведь входит в теплый дом… Моется в согретой воде… Пьет чай, вскипяченный на газе. Включив телевизор, он видит даже далекую Москву… Разве не вспомнит меня, а? Не скажет: эх, добрый человек был Серкебай, отстроил нам дом, принес в дом телевизор, мы вначале не одобряли, а оказалось, до чего хорошо! Умный он человек, — видно, знал наперед… Будут меня благодарить Исмаил и еще тысяча таких, как он, а? Вот это и есть памятник. А когда войдет во Дворец культуры и увидит поющими на сцене свою дочь, своего сына, разве не обрадуется? Не вспомнит меня — я ведь зачинщик постройки? Пусть в тепле и в радости люди вспомянут меня. Если замерзну, если умру этой ночью — не нужен мне памятник лучше и крепче. Замерзну? Разве хочу умереть?