Поднявшись в полночь, я подошел к оврагу, в руках у меня мешок, веревка и прочее. Я крепко привязал веревку к колышкам, сам обвязался крест-накрест, чтоб не крутиться, и начал потихоньку спускаться… Все шло так, как было задумано. У отверстия расщелины — я знал — была небольшая терраска, опустился прямо на нее, заглянул в расщелину. Глубина — метра два-три. На террасках, на выступах внутри сидят рядком птицы. Все, что чернело и возвышалось, я принял в темноте ночи за птиц. Спуск показался мне совсем легким — я переступал с выступа на выступ по обеим сторонам расщелины. Спускаясь, я закрывал собой выходное отверстие. Торопливо схватил птиц, сидящих с краю, раздался писк, но, очутившись в мешке, пленники примолкли. Затем я стал бросать в мешок сидящих дальше. Ни одна из птиц не улетела — все оказались моей добычей. Хорошенько завязав мешок, укрепил его за спиной и по веревке выбрался из оврага. Ликуя, вернулся в шалаш, там принялся не спеша рассматривать каждую птицу. Связал им лапки и крылья — они лежали не шевелясь, только грустно поглядывали…
В радостном нетерпении я отправился в путь, не дожидаясь утра. Я пришел к зажиточным, богатым по тому времени киргизам рода солто и преподнес каждому из них по птице. За двадцать одну редкую, дорогую птицу я получил коров, получил лошадей — двадцать одну голову, по голове за птицу.
Таким образом я вдруг сделался богат. Кырбаш теперь оказался в зависимости от меня. Как говорят, радуется тот ребенок, который имеет толокно, — Кырбаш быстро привык плясать под мою дуду. Я же стал говорить с ним надменно, свысока, считая себя теперь его хозяином. Да, я понимал себя выше того, с кем только вчера бродяжничал, с кем вместе выпрашивал милостыню в аилах. Начал считать себя более умным, и, будто давно привык, будто всегда так и было, взялся командовать им, посылая то туда, то сюда, как раньше меня посылал Батыркул. Кырбаш не только не был унижен новым моим отношением — напротив, желал услужить, крутился возле, ожидая поручений, как говорится, вращался вместе с белками моих глаз. Да, значит, стал я хозяином, а Кырбаш стал слугой. В то время я и не вспоминал о прежней своей поре, когда сам был в услужении у богача, слова «бай» и «батрак» даже не приходили мне в голову. Понимал происходящее просто: я заимел скот, достоинство мое поднялось, я воспрянул духом, а Кырбаш подчинился мне. Как и я, не задумывался Кырбаш, почему должен он подчиняться, как не задумывались многие киргизы в то время… Если бай тогда и не звал бедняков в услуженье, те все равно приходили сами; известно ведь: голод — лучший кнут… Бай ничего не приказывал — те сами принимались возиться у печки, доить кобылицу, выполнять любую работу. За это — кормились, делили остатки еды с байского стола, донашивали его старую, пришедшую в негодность одежду. Да, их никто не принуждал, бедняков, — приходили сами. Сами ли? Пригоняла нищета. Пригонял желудок. Хоть бай и полеживал беспечно в разубранной своей юрте, бедные его соплеменники кружились возле, подобно мотылькам, слетающимся к огню. Сам бай, жены и дети его — никто не удостаивал разговором таких вот работающих на них бедняков, не обращали даже внимания. Лишь искоса поглядывали, как те входили и выходили, выполняя необходимую работу, да изредка вставляли словечко, указывая, что то нужно сделать так, а это — вот эдак. Постепенно они — бай и батрак — привыкали друг к другу. Бедняк как бы входил в семью, постоянно занимался хозяйством, и уже не было заметно, что он чужой. Живет тут же, рядом, что хочешь исполнит… Разве чужой? Почти родственник! Но зато уж случись бедняку ошибиться… Бай по-родственному лупил его палкой. За что бьет? Кого бьет? Никто не спрашивал. Казалось естественным. Бай поучает работника, сильный слабого, умный — глупого… Теперь понимаю: отношения богатых и бедных складываются вот так же, как у нас с Кырбашем.
Я продал одну корову, купил кое-что из одежды. Купил и Кырбашу обновку, — он совсем обтрепался и радовался одежонке как ребенок.
Началась для меня сытая жизнь.
Кырбаш пасет в горах скот; после голода, после милостыни пасет с наслаждением, пасет лучше, чем пас когда-то свой. Разве только пасет? Из дерева сделал гребенку и, возвратившись вечером, расчесывает гриву, хвост каждого коня, иногда купает. С лошадьми говорит как с людьми — то засмеется, подденет, то дает умные советы, иногда сердито ругается, а то и не смотрит, обидевшись… Быстро приучил всех к себе. Каждой дал имя, точно это не скот, а люди: «Ой, Акжал! Эй, Алабаш!» Лошадь или корова, услыхав свое прозвище, непременно подбегают к нему. Так мы жили, и Кырбаш был доволен своей новой жизнью. Сколько нищих ходило кругом…
Сам я быстро привык к сытости. Ведь люди легко привыкают и к хорошему, и к плохому… Живя словно бы давно привычной жизнью, чувствуя себя царем и богом, бойко разъезжал на коне по аилам, бойко возвращался, — казалось, я всегда был хозяином этих мест, эта земля досталась мне в наследство от моих предков, я вырос здесь… Мало того. Если случайно в эти края, к нашему оврагу забредал чей-нибудь скот, я пронзительно кричал, я звал хозяина, я наказывал ему, чтобы в другой раз смотрел, не пускал сюда свое стадо. Хорошо, до сих пор не нашлось никого, кто бы выступил против меня, кто сказал бы: «Ты что — хозяин? И вообще откуда ты взялся? Кто велел тебе охранять эти места?» И поскольку не находилось такого человека, я чувствовал себя хозяином. Желудок сыт, одежда в порядке. Недавний голод уже забыт. Я опять стал держаться важно, как в те времена, когда со мною была Аруке… Что было, то было, чего уж скрывать сейчас… Всех, зависящих от меня, я мог зажарить, точно пшеницу. Стоило мне увидеть оплошность — ругал провинившегося на чем свет стоит, мало того, пускал в ход кулаки. Вообще у меня дикий характер… И бил-то не по-людски — по-своему, устраивал «Серкебаево побоище». Звал того человека, которого собирался бить, и при народе громко, во весь голос кричал: «Я тебя буду бить сегодня, когда наступят сумерки! Когда начнет смеркаться, приходи на развилку тех двух дорог! Я разорву твою пасть, подобно пасти змеи! Приходи туда, пусть каждый путник узнает, что такое Серкебаево побоище! Пусть все услышат, как ты будешь избит! Я буду и ругать тебя, и стегать плеткой. К чему бить, если никто не увидит; к чему ругать, если никто не услышит? Иди, вечером приходи готовым!» Да, бывало и так.
Однажды, когда еще со мной была Аруке, я избил подобным образом одного пастуха… С тех пор и остались слова: «Серкебаево побоище». В них живет мое жестокосердие, глупая моя тогдашняя напускная свирепость…
Вспоминаю беспорядочно, — понимаю, скачет мысль моя прихотливо, я ей сейчас не хозяин… Сама выбирает, что вспомнить… Или не мысль?.. Или сердце? Сердце помнит, что дорого… Или диктует Прошлое?
Серкебай-жар… Нищенство, голод, потом неожиданная сытость. Но что было прежде, как мы с Кырбашем попали сюда? Помню… Прошлой осенью… осенью шестнадцатого года… после бегства, скитаний… После унижения, после встречи с Акжакой… Да, мы с Кырбашем, не разжившись на соли, встретились с землемерами. Смотрели за лошадьми, перетаскивали тяжести, кололи дрова, носили воду, словом, делали что говорят. Хорошие были русские, кормили нас. Другого нам тогда и не надо было — лишь бы не умереть с голоду, лишь бы насытить свои желудки.
С ними кормились мы до тех пор, пока не выпал снег, пока по-настоящему не наступила зима. Тогда землемеры уехали. У нас с Кырбашем и в мыслях не было, что они могут уехать, они не говорили нам, а мы и не задумывались о том, что будет дальше, — сыты сегодня, и ладно. Когда же землемеры, погрузив все свои приборы, оседлали коней и уехали, мы, нахохлившись, остались сидеть под скалой, растерянно поглядывая друг на друга. Мы были полны отчаяния.
Долго сидели мы с Кырбашем, ожидающе поглядывая друг на друга. Молчали — да и что можно было сказать? Началась метель. Наш шалаш под скалой заносило снегом. Что нам теперь делать? Куда мы должны идти? Какими будут наши дальнейшие дни, какую воду нам предстоит выпить? Неужели это смерть? Вот такие грустные мысли занимали наши головы.