Космач жил отдельно от братьев и был самым из них богатым. А так как даже для святой лозы богатство штука не лишняя и так как не худо знать, чем должен обладать человек, чтобы прослыть в Зврлеве богачом, то послушайте, чем владел Космач.
Недвижимое имущество: дом под черепицей в пятнадцать локтей длиной; у дома навес для скота; за домом сад и с десяток моргов каменистой зврлевской земли; под горой около пятнадцати мотыг виноградника и небольшая саженая роща.
Движимое имущество: жена Хорчиха, три сына, две дочери, две коровы, двадцать овец, два осла да свинья на закол.
В урожайные годы Космачу хватало своего хлеба до рождества, а затем до самого петрова дня он продавал вино, — если уродится виноград, — шерсть и масло, сыр и яйца; летом и осенью продавал фрукты и круглый год в городе на базаре — дрова. Кроме того, Хорчиха по целым дням ткала, и ее тканье тоже приносило какой-то доход.
Вот таким-то образом в доме Космачей сводили в урожайные годы концы с концами. Правду сказать, и потребности у них были очень скромные. Только бы вдоволь пуры, а по праздникам малость мяса да глоток разбавленного вина — коминяка, чтобы не давиться сухим куском, только бы сермягой прикрыть тело — и ладно! По одному этому можете судить, как жили Шакал и Гнусавый, не говоря уж о прочих Ерковичах. Однако бедность ни для кого не порок, а тем более для святой лозы!..
А когда урожай подводил?
Что ж! Когда подводил урожай, то и тогда кое-как сводили концы с концами; Хорчиха ткала дни и ночи напролет, нагруженные дровами ослики, подгоняемые Космачом, чаще прежнего семенили в город, а самое главное, Космач, Хорчиха и Космачата, когда приходила такая беда, потуже затягивали пояса. Правда, в лихую годину помогал фра Брне; старшему брату — в полную меру, двум младшим — понемногу. Делал это духовный отец по доброте сердечной, однако скрывать не станем: тут таилась еще одна важная причина. Мы уже говорили, что Ерковичи были лишь самую малость «прихватливы». Но голод не тетка, а человек — всего-навсего человек, и, если не предупредить зло, сраму не оберешься!
А сейчас перейдем к основному.
Космач к тому ж вроде был и самым порядочным среди своих земляков. Говорю: вроде, потому что наверняка не знаю. Он клялся, что никогда ни у кого ничего не украл, кроме двух коз у дядьев, да и то еще до женитьбы и по наущению покойного дяди Юреты; однако и зврляне клялись, что на его совести по меньшей мере тридцать голов мелкого и крупного скота и немало монастырской утвари. Как тут рассудишь по справедливости? Несомненно, все это преувеличено как одной, так и другой стороной. Вероятно, так полагали и власти; разделив это число пополам и приняв во внимание, что житель Зврлева, «прихвативший» не более пятнадцати голов скота, вовсе не переступил границу честности и вполне достоин быть народным представителем, они назначили Космача зврлевским старостой. А зврляне по сему случаю только заметили: «Легко быть святым тому, кому бог отцом приходится!» Сиречь: фра Брне — бог, вот Космачу и легко!
И в самом деле, фратер любил Космача больше других братьев и прочих родственников, любил его, как хлеб вино любит. Если б вы знали, сколько раз он обедал с ним, именно с ним, за одним столом, и в монастыре и по приходам! С Космачом фратер и разъезжал. Два раза они вместе даже в Задар ездили! Фратер простил ему долг, покрыл ему черепицей крышу, купил скотину, по его же рекомендации Космач стал старостой, и т. д.
Шакал, Гнусавый, Культяпка, Ругатель, Храпун, Сопляк и прочие отпрыски святого древа завидовали Космачу, и не столько его обедам или поездкам, погашению долга или сооружению крыши, начавшей плодиться скотине или назначению в старосты, сколько той надежде, которую он втайне лелеял.
А Космач и Хорчиха в глубине души опасались, что их надежды не исполнятся. Каждый вечер они неизменно возвращались к одному и тому же. Не только каждый божий вечер повторяли те же мысли, но и выражали их теми же словами, так что дети выучили эти беседы наизусть, словно молитвы.
После ужина жена заводила:
— Не подойдет Заморыш! Ох, ох, ох! Никак не подойдет, брат! Слабосилен и придурковат, ни сапог как следует дяде не почистит, ни воды не притащит, ни горницу не подметет, а куда уж ему подняться на заре да в колокол заблаговестить или пешим дядю проводить, ежели тот отправится куда-нибудь верхом. А ведь куда монах оком — туда надо скоком, как, ей-богу, и полагается младшему послушнику. Нет, брат! А ежели даже и не будет всего этого и дядя позволит ему бездельничать и за книгой сидеть, разве этот кроткий теленок когда-нибудь чему выучится? И в кого только уродился, чтоб ему…
После этих слов наступала тишина, и взгляды родичей сходились на Заморыше, а тот поникал головой, отлично понимая, что виноват, родившись на свет таким хилым и глупым.
По-настоящему звали мальчика Йозицей. Вопрос матери: «И в кого он только уродился?» — не был лишен смысла. Йозице уже исполнилось тринадцать лет, а голова у него была не больше груши, под стать голове было и туловище, и прилипший к позвонкам животишко — словом, унеси ты мое горе! Потому-то его и прозвали Заморышем.
Вслед за этим Космач, предварительно повздыхав как можно глубже, изрекал следующее:
— Баконя, Баконя, несчастное дитя! Ты бы все сделал, чего не может Заморыш, да еще как, но дьявол сбил тебя с пути!.. Баконя, свернешь себе шею! Когда ты бросишь озорничать да возьмешься за ум?.. Убей тебя гром, Баконя, плохо ты кончишь! На виселице кончишь! Первым в нашем роде! Тебе впору разбойником быть, а не священником, словно в тебе течет кровь ста ркачей!.. Несчастное дитя! Несчастное дитя! Убей тебя гром!..
После этих слов Космач обычно принимался плакать, а Баконе и горюшка мало. Широко расставив ноги, он чуть насмешливо поглядывал на батю.
Иве, или «Баконя», «другоданный» сын Космача, в двенадцать лет походил на хорошо развитого пятнадцатилетнего паренька: румяный, крепкий, живой, веселый и всегда готовый на озорство. Он метал камни дальше многих старших ребят, прыгал лучше и бегал быстрее сверстников, карабкался на деревья, как белка, скакал на коне без седла и узды и не прочь был иной раз схватиться и с усатым парнем. Во всем Зврлеве нельзя было найти подростка, не отмеченного кулаками Бакони; впрочем, его тело тоже было усеяно синяками, и все же он никогда не прибегал к защите отца, а мстил сам, как мог, и терпел, как юнак. Однако больше всего отличался он от прочих детей твердой волей: что задумает, то и сделает, пусть хоть сотня препон стоит на его пути; что затаит — ни за что не скажет, хоть режь его на куски. Порою Баконя так и сыплет словами, а то молчит, точно изваянье.
Это могло показаться удивительным, но еще удивительней было то, что Хорчиха любила Баконю больше Космача, Заморыша и обеих дочерей, «Чернушки» и «Косой». Она не пожертвовала бы его мизинцем за любого из них и отдала бы их всех за одну его красивую голову. Хорчиху раздражала малейшая оплошность дочерей; когда бывала не в духе, изливала свой гнев на всех домашних, а Баконе не только ни разу не сказала дурного слова, но защищала его и тогда, когда озорство его было совершенно очевидно. Сколько раз Космач, рассвирепев, бросался с кулаками на «несчастное дитя», но Хорчиха, точно наседка, защищающая своих цыплят, напыжившись, преграждала ему дорогу.
Следует наперед заметить, что здоровенный староста Космач побаивался худосочной Хорчихи! Черт его знает, как это могло случиться, но теперь вам понятно, почему пареньку было легче легкого, широко расставив ноги, слушать с насмешливым видом укоры отца…
После Бакони милее всего ей был четырехлетний «Пузан», или Рохо, родившийся уже после дочерей. Когда Космач успокаивался, Хорчиха брала на руки Пузана и ласково сюсюкала:
— Вот кто будет нашим пастырем, нашим епископом, нашей короной!.. Хоцесь, плутиска? Я еще крохотуля, туля, туля, а вот вырасту больсой, сой, сой, сой и буду епископ, пископ, пископ!.. Дусенька мамина, сердечко ненаглядное, гордость наша!.. — И — чмок, чмок, чмок! Целует его и баюкает, покуда тот не уснет…