Изменить стиль страницы

«Неправда, будто я не верю в бога, я по-прежнему ищу его в людях и нахожу внутри себя». Есть и другая цитата, того же года: «Не хочу говорить «я», мне приятнее произносить МЫ». МЫ в речи Бакунина не поддается социологическому подсчету, не имеет отношения с личным или коллективным, но относится к третьему состоянию, к активно действующему политическому агенту, известному только подлинным анархам и великим монархам. Искусство такого агента — менять жизни, лица, планировать не по средствам, готовить большие перемены тем, для кого свобода есть нечто среднее между общепринятым и ужасным. «Воля» агента понимается сразу в двух смыслах этого слова.

Догадывались ли об этом советские историки, которым разрешили-таки прочесть «Государственность и Анархию»? Толпа, поворачивающая за угол с неаккуратным транспарантом над головами. На что, по-вашему, годятся эти «наследники идей»? Не поэтому ли он отрицал само право наследования?

Скопив у себя на вилле несколько центнеров оружия и упорядочив свой многотомный архив, Бакунин решается начать авторское восстание, призванное разгадать и спасти европейскую историю, подытожив ее интернациональной партизанской войной. Начало такое: сжечь ратушу и в ней — полицейские досье, долговые обязательства, титульные свидетельства. Персональный архив, компрометирующий современников, М.А. решил размешать кочергой в том же пламени. Валютный запас поделить меж повстанцами. Провозгласить Болонью безгосударственной коммуной. Отправляться по четырем направлениям, чтобы с четырех концов зажечь Европу.

Бакунин сидит на окраине города, в «Бездонных Стаканах», и пишет воззвание, сзади приросшие, угольные с алым, крылья хищника-одиночки. Чтобы остаться неузнанным, на голове маска вампира-бэтмана. Как только он услышит с улицы неприличную песню (дословно: «мы никому не скажем, что вампиры это мы»), должен присоединиться и возглавить поход к церкви, в центр. Вокруг трактира проклятая тишина. Судьба обманывает его. Воззвание давно написано и будет включено в сборник под редакцией Нетлау (серия «непригодившееся»).

Двадцать восемь сподвижников пойманы на вилле Эрколь Руффи, они выдали многих координаторов и сочувствующих старост, расстрелянных жандармами без суда в ту же ночь, поэтому отряд из Эмили так и не подошел. Полсотни фанатиков, для которых личная верность была дороже жизни, завязали перестрелку в пригороде, но, почувствовав неравенство сил, отошли за реку, взорвали мост и растворились в лесу.

В следующей сцене Бакунин плачет. Европейская революция отодвинулась на неопределенный срок. Берега Утопии опять не видно. Он разгримирован. Цвет его шляпы сообщает нам о мании материнского преследования, от которой он собирался избавиться, победив, и которая теперь обострилась. Перед ним стоит наш связной, он говорит — агенту не дадут погибнуть как и когда ему взбредет, агент обречен стать классиком, страдать простатой, существовать 62 года. Чтобы Бакунин понял, связной повторяет на нескольких известных агенту языках. Никто в комнате, кроме Бакунина, связного не замечает.

Когда-нибудь фильм о нем будет все-таки снят. Еле тлеющие «последователи» учредят в Прямухино благотворительный приют имени Бакунина для детей-олигофренов и будут показывать им серию за серией, а несчастные будут жевать сочную прямухинскую траву и пускать зеленые пузыри в надежде прожить 62 года вместе с главным героем.

Советское правительство отказалось положить прах аристократа в свою обобществленную землю. Он лежит на кладбище Бремгартен в Берне, где очень много ворон. Неизвестные арендуют его могилу, на плите позеленевшие буквы. Ему бы это не понравилось. Агент предпочел бы памятник с чужим именем, вечный огонь со старомодным громкоговорителем, непрерывно цитирующим его манифесты на всех языках. Агитация с того света. «Надо уничтожать институции, а не уничтожать людей. Научиться писать фразы, никогда не теряющие опасности. Стать жалом тех, кому некуда оглядываться. Несогласный означает разрушающий. Последняя революция произойдет неожиданно для усопших, для большинства, почти мгновенно, когда они, занятые своей смертью, не будут даже помышлять об этом».

В переписке с английскими социалистами Бакунин предлагает термин «may be mean», имея в виду людей, получивших от судьбы необходимый шанс восстания, но еще не решающихся подняться из могилы. Бакунин не был «may be mean», поэтому наличие плиты с буквами или фильма с титрами ничего в его случае не доказывает и не опровергает. Бакунин всего-навсего «may be death». Это важно для нас, потому что вы можете видеть, где он сейчас. Вы слышите грохот его сапог по ведущему сюда коридору. Его громоздкий скелет возвращается из изгнания, поднимается по лестнице в эту комнату, чтобы возглавить нашу службу.

Societe Internationale Secrete de Lўemancipation de Lўhumanite.

Махно

— Вы мертвы. Помните ли вы, как первый раз почувствовали реальность своей смерти?

— Политическую грамоту я проходил в Бутырке. Тогда там сидели немного другие люди. Я, например, попал за нападения на гуляйпольских толстосумов в 1906 году. Перепачкав лица сажей, мы беспокоили их — торговца недвижимостью Брука, промышленника Кригера, банкира Гуревича, других, иногда приходилось отнимать не только собственность, но и жизнь. Однако я не чувствовал, что убиваю, мы были политической группой, предполагали на вырученные деньги открыть подпольную типографию, а политика учит убивать, не считая убийство убийством. И их украшения, и их жизни должны были стать буквами, страницами гнева в нашей типографии. После ареста я был уверен, что меня повесят, потому что я плохо знал законы, оказывается, до петли я тогда еще не дорос. Но в мысли о петле не было даже намека на смерть. Задушат, думал я, веревкой, как душат жандармерией и процентами. Я был, наверное, слишком молод, бунт — это молодость, а вот тюрьма это сразу старость. Бутыр­ский шепот Аршинова разъяснил мне значение смерти, от этого товарища я узнал: умирает лишь то, что жило, а значит, жизнь нужна, чтобы испытать смерть, другого пути к смерти нет. Человек — единственное, что умирает, в отличие от животных, которые не подозревают о своей конечности, для них она абсолютно внешняя вещь, как какая-нибудь страна, о которой никто ничего не знает и не слышал даже. Смерть объединяет людей, делает абсолютно солидарными помимо их желания, поэтому Аршинов и отрицал светский индивидуализм. Известная нам смерть — наша видовая солидарность.

— Чтобы бороться с индивидуализмом, нужно самому быть крайним индивидуалистом?

— Я таким его и помню. Кстати, о смерти. Сначала он шептал мне, голосовые связки у него болели, теоретик, в тюрьме, где я ожидал бессрочной каторги, бесконечной старости, но потом, когда меня выпустила весенняя амнистия 17-го, когда собрал вокруг себя всех, кому прежде верил, разогнали местное земство, выбрали Комитет, навербовали Армию и Аршинов приехал в Гуляйполе, привез многих «набатовцев», уже мы кое-что сообщали ему о смерти. Помню, на всех тополях, высаженных шеренгой вдоль железнодорожных путей, примерно на одной и той же высоте Аршинов приметил некое подобие узора с непонятным, меняющимся орнаментом, вырезанным в коре. Повстанцы объяснили ему: прежде чем дезертиров, спекулянтов или безыдейных бандитов-григорьевцев расстреливают по народному решению, их привязывают к стволам тополей, палят с насыпи, потом, так как расстреливают часто и хлопцам узлы развязывать лень, веревку, держащую труп в вертикальном положении, перерубают и за нее волокут тело в овраг. Отсюда и зарубки. Аршинов поначалу одобрил, но потом, посмотрев сам на процедуру, очень сердился и уговаривал меня отменить такой обряд смерти, называл его неанархистским. Отныне всех предавших волю сгоняли на простор, я или кто-то из штаба кричал «бегите», они бежали, а тачанка, на которой находился трибунал, строчила им вслед. Если кто-нибудь оставался живой, им предлагалось вступать в наше народное анархистское войско или идти на все четыре. Многие оставались, и, знаете, такие «расстрелянные» хлопцы были потом в бою первые, не боялись ни немецких пуль, ни петлюровских сабель.