Если вы придете ко мне и спросите: «каков рецепт? куда шагать?» — это значит, я не справился с задачей и воспринят как очередной кандидат в рабовладельцы и работорговцы, которому стоит или не стоит доверяться. «Liqvidation Sociale» — ничего иного я не смогу ответить. Как могла бы выглядеть относительная победа? Ну, например, если бы эта книга была последней, написанной и изданной человеком. «Liqvidation Sociale» — лозунг, который мог быть начертан на нашем знамени, на вашем саване. Чему равно это «sociale»? Количественность, влюбленная в себя, и непрерывно мастурбирующая количественность, оплодотворяющая саму себя, рыгающая от отвращения к самой себе и оргазмирующая от этой отрыжки, — вот что такое «sociale». Монстр, нуждающийся в охотнике, в преследователе, в палаче, в партизане.
Невербальное — причина всякой баррикады, это можно узнать, выбрав редкую, невидимую для остальных роль. Любая баррикада всегда строится между вербальным и невербальным.
Сны — это резервации. Сны школьника о том, как весенней ночью заминировать все дороги и раз и навсегда покончить с их средним образованием, вместо того чтобы сдавать экзамены. Сколько баллов вы поставите за такой сон? Сны акушера о том, что, оказывается, можно размножаться совершенно иным способом. Сны рабочего о четырнадцатой, незапланированной зарплате в миллиард миллионов золотых рублей.
Творчество — это безмотивный террор. Произведение — это, к примеру, стенающий, дымящийся и недоумевающий аэропорт, только что переживший взрыв. Никто теперь никуда не поедет, не полетит, не поплывет согласно купленным билетам. Искусство — это форма принуждения, а принуждение должно быть нежным. Принуждение должно быть страстным. Принуждение должно быть опасным. Нежное, страстное, опасное, как начиненная динамитом машинка для вагинального удовлетворения женщины.
Протест — это когда ты, не стесняясь, называешь врага его именем. Никакие соображения «стратегии» больше не мешают. Сопротивление — это когда враг не может знать, не может назвать твоего имени, потому что такого имени в его лексиконе нет, когда ты не оставляешь врагу шанса. Совершаешь то, чего никто до тебя не делал. То, после чего он будет в любом случае побежден. Вызывающее ужас и панику не только у окружающих рабов, но и у вещей, у предметов. Должна ужаснуться сама безглазая материя. Инертная. Смертная. Ужаснуться и съежиться до исчезновения. Чудотворный ужас восстания — единственная возможность одолеть вампира материи. Должны исчезнуть рабские представления о ней как о цепи. Вот что такое сопротивление. Протест вербален. Сопротивление невербально.
Наступает день, незапланированный в календаре. День восстания. День, когда наконец меняется все. Когда ты понимаешь, что пора убить, взлететь, основать религию, спровоцировать забастовку, подать заявление в партию бессмертных. Вечный день. Когда ты понимаешь, что пора раздавить яйцо со смертью под электронной скорлупой. Когда ты начинаешь внушать слепым ужас. Ты и твой ужас — это теперь единственное, что они действительно видят. Куда бы они не отворачивались. Чудотворный ужас восстания. День, когда добыча настигает охотника и становится охотником. Если ты становишься настоящим охотником, жертва сама приходит к тебе. Когда ты делаешься настоящим партизаном, лес сам окружает тебя. Укрывает тебя, всегда вырастает там, где ты.
Ужас — это конверт, в котором мы часто отправляем вам свои важные сообщения. Ужас — это тестирующий прием. Если вы способны вскрыть конверт, принять адресованный вам ужас, значит, вы прочтете письмо, примите наше послание и смысл его станет вашим смыслом, значит, вы относитесь к партизанской армии.
Письмо запечатано старым способом. На печатях знакомые и оттого еще более тревожные: железная птица, несущая вас, окровавленный крест, на котором никого нет, ангел с мраморным взглядом, запирающий вашу могилу, трехсторонняя свастика с вечно спящим лицом посередине. Вы — его сон. Мужское сердце с крестом внутри, крестом, источающим искры, от которых «вы» горите, от которых занимается ваш дом. Ломая каждую печать, вы вписываете строку в заявление о вступлении в завтрашнюю армию, в партизаны.
Существование — не единственный способ присутствия. Есть такой способ, в сравнении с которым существование, скорее, равно отсутствию. Но «присутствие—отсутствие» не единственная пара возможностей.
Хорошие беспорядки начинаются с пустяка и оправдывают любую цель. О людях, сеящих уличный хаос, часто говорят, что они «впали в детство». Целясь из рогаток в двери и окна банка, расплатиться с которым по его правилам не хватит короткой жизни, люди вспоминают, как они протестовали в детстве. Достают из карманов трубки и плюются жеваной бумагой и косточками от вишен в полицию, потому что изменить законы им не хватит недлинной жизни. Вообразите, что могут сделать несколько сотен таких прицельных, презрительных плевков в полицию на мирной профсоюзной демонстрации или во время встречи президента с народом. Чрезвычайно полезно жевать бумагу основного закона, особенно тем, кто не может себе позволить жевать что-нибудь еще, по крайней мере так нас ежедневно убеждают обладатели юридических, журналистских и прочих полезных дипломов. Люди, впавшие в детство, прилаживают к своим трубкам резиновый палец, чтобы дробь или камушек долетел и дальше полиции, до самого губернатора, президента или кого-нибудь еще. Зима дарит людям новые возможности, снег — вот оружие, сотни снежков летят в милицейскую или правительственную машину, в агитационный щит, в оскорбительную витрину, в лицо особо усердного стража порядка или гаранта конституции можно запустить и кусок твердого тяжелого льда.
Люди «впадают в детство», надеясь на большее, на то, что, преодолев и детство, они, двигаясь в обратном календарю направлении, смогут пережить и рождение в обратной перспективе, исчезнуть для других и появиться для себя, но не для того себя, который рождался по чьей-то воле, а для того себя, который был и до рождения, в невербальном. Люди вытаскивают друг друга на большую дорогу бунта, сегодня водяной пистолет, завтра — настоящий, послезавтра исчисление дней для вас уже неактуально. Люди отказываются «работать» и «отдыхать» по правилам, они помогают друг другу очнуться, даже если для этого приходится плеснуть в глаза спиртом, парализующие зрение бельмы и глаукомы очень прилипчивы, потому что проплачены бессрочно. Отказываясь, вы «впадаете в детство», воплощая неизлечимую опасность для оставшихся «врослыми». Отказываясь, вы прекращаете платить бессрочный долг тому обществу, в которое вы попали.
«Не пиздите и не пиздимы будете», — намекают рабам их хозяева. Партизан повторяет то же, но понимает слова иначе: перестаньте разговаривать, от умозрительного протеста к немедленному сопротивлению, и тогда рука, занесенная над вами, — это будет рука врага, а не рука хозяина. Врагу вы можете ответить. Если же вы не согласны с вышесказанным, значит, вы попали в рабство не случайно.
Верящий не ослабляет себя вопросами: «кому?», «во что?», «верить или надеяться?», «возможно ли небытие, если бытие не заканчивается со смертью?», «что означает слово «возможно»?».
Современный, измученный информацией софист находит сто аргументов за и сто против. И так и остается с раззявленной чавкой в зарослях теорий и закономерностей, насажденных не им, но руками многих рабов по приказу многих рабовладельцев.
Театр начинается с вешалки, а государство с виселицы. Партизан избирает театр восстания, одевая все свои роли на крестообразную скелетную вешалку непримиримого искусства, революционного профессионализма. Он не знает с момента восстания никакого легитимного государства, кроме самого себя, таким образом вопрос легитимности восстания снимается. Нередко партизан оказывается на виселице, но опознает ее как вешалку, на которой можно оставить ненужную более одежду прошлого сезона. Погода изменилась. Будущее наступило. То, чем он стал, нельзя засунуть в петлю, убить током, казнить инъекцией. Теперь он сам петля, ток, яд, растворенный в общественной атмосфере. Рабы называют его финал «драматическим», рабовладельцы — «бесперспективным», они не могут знать, что это не финал, а старт, начало обратной, невербальной биографии.