Изменить стиль страницы

— Митря в госпитале, — шептал между тем Алиор Аниняске. — Он и этой весною тоже там побывал, только не уведомлял вас, чтобы не пугать. Его ранило в левое бедро осколками от снаряда. Пятнадцать дней пролежал, пока доктора не выходили. Они приказывали еще лежать, да он не захотел и попросился немедленно на фронт. Не терпелось ему, уж больно он горяч… А недавно у него опять начались боли на месте операции, внутри нагноение сделалось. Врачи снова взяли его в госпиталь и объявили, что не выпустят, пока совсем не вылечат. Нашли у него еще два осколка вроде иголок. Мы его видели перед отъездом. Теперь все хорошо. Как встанет, так одним духом домой примчится. Он обо всем говорит в этом письме, что мы привезли.

— Я очень рада, — ответила крестная Уца громким голосом, так, чтобы слышно было в соседней комнате. — Прошу, подождите минутку, пока я принесу цуйку, хлеба и сала.

Аниняска, словно ветром ее подхватило, бросилась к крестнице, держа в руке письмо за пятью печатями.

— Добрые вести, ласточка.

Она снова вернулась в комнату.

Настасия с опаской сорвала печати. Прочтя первые строки, она побледнела, на глаза ее опять набежали слезы, но потом она мало-помалу пришла в себя.

Страх прошел, и сердце успокоилось. Митря заверял ее, что в скором времени приедет. Как-нибудь вечером или утром он неожиданно появится на пороге. А пока хочет знать, как поживает ребенок. Она закрыла глаза и как живого увидела прямо перед собой Митрю; она кладет ему в руки ребенка. Это был ее самый драгоценный дар.

Некоторое время она стояла задумавшись, вся просветленная от этого видения, потом поспешно вытерла слезы и присела к столику, чтобы ответить ему.

В те времена в Малу Сурпат немногие из молодежи, кто знал грамоте, привыкли употреблять в любовных или дружеских письмах особые выражения в стихах. Все их знали, помнили наизусть:

«Пишу дрожащею рукою тебе с любовью и тоскою…»

или

«Пишу с любовью, с нетерпеньем, тебе, мой друг, на утешенье…»

«Тоска застлала мне глаза, на строчки капает слеза».

Эти и им подобные стихи вытеснили старые известные клише, преданные забвенью:

«Во первых строках сего письмеца желаю…»

Так писал когда-то и Митря в своем послании. Но с тех пор прошло много времени, и все на этом свете переменилось.

Все же оставались еще такие — и Настасия в том числе, — кто заимствовал для своих писем стихи из книг или, чаще всего, из неписаной поэзии.

Поэтому возлюбленная Митри, находившегося где-то далеко, готовя послание, полное любви и укоров, не ломала себе долго голову. Ее нисколько не интересовало то, о чем говорилось в соседней комнате: ни недовольство бедняков, ни злодеяния Трехносого, ни хитрости Гицэ Лунгу, ни накипавшее возмущение. Она писала, мгновенно погрузившись в вечность, в которой было всего два существа: она и Митря.

«Митря, милый мой, в разлуке не пиши ты мне о скуке, все через чужие руки. Совсем ты лучше не пиши, а сам скорее поспеши. Я очень горевала, Митря, узнав, как ты мучился в госпитале, а теперь рада получить от тебя весточку о том, что скоро вернешься домой. Тасе — молодец и растет прямо на глазах. В тоске неугомонной смотрю на дуб зеленый…»

Обо многом еще написала Настасия своему мужу, воображая, что он сидит рядом, а она нашептывает ему.

Глава двадцать первая

Товарищ Митря наводит порядок в Дрофах

В ближайшие недели по селу Малу Сурпат распространился слух, что Митря Кокор где-то объявился, но что ему приходится худо. Кое-кто пытался скрыть это, — а кто именно, это уж известно. Да что скрывать, когда все уже знают? От Кокора пришло, мол, письмо: он в госпитале, болен, его оперировали, один бог знает, вернется ли… У него, мол, врачи нашли гангрену, то есть мясо у него загнило. Гангрена ноги. Об этом некоторые слышали от самого Гицэ Лунгу, он рассказывал в примэрии.

— Что я могу сделать! — говорил Гицэ. — Может случиться, от него только имя одно останется. Что и говорить, болит у меня сердце из-за всего этого. Не слушался меня, вот теперь и расплачивается.

Аврам Сырбу спросил, пишет ли Митря брату.

— Ничего не пишет, — огорченно ответил помощник старосты. — Вот и вся его благодарность за то, что я его добру учил, — даже не ответил мне ничего. Вот лишь записочку кто-то привез этой злосчастной моей золовке. Уж лучше бы ей помереть, чем Митре. По крайней мере, не рожала бы обреченного на бедность ребенка, не выставляла бы на посмешище и меня и свою сестру. Так-то теперь ее господь бог наказывает.

Что тут скажешь? Мы все-таки от одной матери. Сколько ни причинял он мне зла, а съездил бы я повидаться с ним хоть разок, да не могу. Далеко он, где-то в госпитале, в Турде, а на меня в селе навалилось столько дел, что и на час отлучиться невозможно. На меня начальство всю ответственность возложило, без меня ничто не делается. Да и то сказать — может, пока я доеду, бедного парня и в живых не будет. От этой болезни, что гангреной зовется, никто еще не спасался. Молись за него хоть сам епископ крайовский — и то не поможет!

С тех пор как боярин Кристя побывал в Бухаресте и сговорился с высокопоставленными воронами из либеральной партии поставить во главе села своего человека, Гицэ вырос на целый вершок. Когда же пришла бумага о его назначении, он еще поднялся на целую четверть. Был бы он грамотен, мог бы и старостой стать. Но помещик ему сказал, что это дела не меняет. Его милость приказал Попеску не вмешиваться в дела и слушаться Гицэ как доверенного лица. Не надо торопиться со списками безземельных и местными комиссиями. Пришло время власть укрепить. С некоторых пор всякие бродяги нос задирают, совсем обнаглели, так и хочется стукнуть их чем-нибудь по башке. Пришли указания и унтер-офицеру Данцишу связаться с помещиком и с его новым помощником, чтобы укрепить жандармерию, быть в курсе всех дел, пресекать слухи. Кто думает, мол, что порядки могут измениться, тот ошибается. Правда, из государственных соображений король допустил в правительство людей, только что выпущенных из тюрьмы, — тех, что называются «прогрессивными». Они и пытаются всякие пакости делать, ведь они большевики и, дай им только волю, все разрушат. Однако, слава богу, страна еще не у них в руках. Те, кто до сих пор управлял ею, уймут их, тогда-то будут разогнаны все подстрекатели, одних за границу прогонят, других снова упрячут туда, откуда их выпустили. Пусть утихомирятся и те, кто здесь бушует. Пусть образумятся и займутся своим делом. Пусть выходят на работу, как этого требует обычай и закон. А то худо им будет, ой, как худо!

Гицэ Лунгу, когда его назначили, даже речь произнес. В ней он старался показаться и решительным и сильным. Только мало кто его слушал. Да и те, выслушав его, лишь тряхнули шапками и разошлись.

И вот однажды, в начале осени, в примэрию явился Стойка Чернец в сопровождении демобилизованных.

— Гицэ Лунгу, — смело заговорил Стойка, — нам известно, что старосте и помощнику старосты надлежит быть из наших людей, из тех, кто знает наши нужды. А здесь, в Малу Сурпат, что это за староста и помощник старосты, когда они наши враги? Нужд наших вы не знаете и сторону помещика держите. К разделу земли даже не приступили, так что только диву даешься. Так вот, перед выборами будешь ты у нас голоса просить, а придется свой локоток укусить.

Гицэ Лунгу покраснел от гнева. Хмурый и злой, вскочил он с места, но потом раздумал и снова уселся, вытянув ноги и откинувшись на спинку стула.

— Во-первых, что это за «ты, Гицэ Лунгу», — забубнил он раздраженно. — Я — староста. Оказывайте мне должное уважение.

Стойка Чернец засмеялся. Бесцеремонно засмеялись и его спутники: Аврам Сырбу, Григоре Алиор и Симион Пескару.

— Снять передо мной шапки! — крикнул, привстав со стула, Гицэ. — Вы подозрительные личности!

Стойка и другие пропустили это приказание мимо ушей и шапок не сняли. Только взглянули на него искоса, краешком глаза.