Что до моей жены Фрэнсис, то она ограничилась лаконичным требованием:
— Держи их подальше от подъездной аллеи.
— Попробуй только их тронуть, — пригрозил я. — Эти животные — часть меня самого.
Доктору Буллоку я сказал:
— Проклятые штафирки, натравили вас на меня! Они что, совсем не едят свинины?
Если ваш путь когда-нибудь лежал из Нью-Джерси в Нью-Йорк, не обратили ли вы внимания на островерхие домики и аккуратные огороженные площадки — точь в точь как образцовые немецкие деревеньки? Долетали ли до вас их запахи — перед тем, как поезд нырнёт в туннель, проходящий под Гудзоном? Это — свинооткормочные станции. Там доводят до кондиции свиней, отощавших за время путешествия из Айовы и Небраски. В общем, я — тот, кто имеет дело со свиньями. Помните, как пророк Даниил предостерегал Навуходоносора: «Тебя отлучат от людей, и обитание твоё будет с полевыми зверями»? Свиньи пожирают своё отродье, чтобы удовлетворить потребность в фосфоре. Их, как женщин, преследуют болезни щитовидной железы. О, я досконально изучил этих умных, обречённых животных! Ибо все свиноводы сходятся в одном: свиньи действительно очень умны. В своё время это открытие причинило мне моральную травму. Но, если я не лгал Фрэнсис и свиньи действительно стали частью меня самого, странно, что я полностью утратил к ним интерес.
Однако это не приближает нас к ответу на вопрос о причине моего паломничества в Африку, так что попробуем начать с другого конца.
Может, рассказать вам о моем отце? Он был известной личностью, носил бороду и играл на скрипке. Кроме того…
Нет, это к делу не относится.
Тогда вот: мои предки ограбили индейцев, оттяпав у них изрядный кусок земли. Ещё больший кусище они получили от властей, ловко обставив других поселенцев, так что я унаследовал огромное поместье.
Снова не то. При чем тут Африка?
Тем не менее, объяснение необходимо, потому что мне посчастливилось сделать жизненно важное открытие, и я должен им поделиться. Главная трудность состоит в том, что все случилось словно во сне.
Это произошло лет через восемь после окончания войны. Я успел развестись с Фрэнсис и жениться на Лили, и меня не покидало ощущение, что нужно срочно что-то делать. Вот я и подался в Африку вместе с другим миллионером и моим приятелем, Чарли Элбертом.
Я — человек скорее военного, нежели гражданского, склада характера. Однажды, будучи в армии, я подцепил вшей и пошёл в медпункт за порошком. Узнав о моей беде, четверо медиков вытащили меня обратно на улицу, раздели догола, обильно покрыли всего мыльной пеной и сбрили все волосы до единого: сзади, спереди, под мышками, внизу живота, усы, брови и так далее. Дело было на береговой линии Салерно; мимо катили грузовики с американскими солдатами, сновали местные жители: прежде всего дети и женщины. Солдаты скалили зубы и шутливо подбадривали меня; итальянцы хватались за животики. Хохотал весь прибрежный район и даже я сам — не оставляя попыток укокошить всех четверых. Наконец они слиняли, оставив меня в чем мать родила: лысым, безобразным, во власти нестерпимого зуда, хохочущим и изрыгающим проклятия. Есть вещи, которые не забываются; позднее человек видит их в правильной перспективе и даёт им верную оценку. Все это: и ослепительно-прекрасное небо, и бешеный зуд, и бритва, и Средиземноморье — колыбель человечества, и прозрачный воздух, и ласковые воды, где под пение сирен заблудился Одиссей, — навсегда запечатлелось в моей памяти.
Кстати, вши нашли убежище в некоей расщелине, так что впоследствии я ещё имел дело с этой публикой.
Война оставила глубокий след в моей душе. Я был ранен: наступил на противопехотную мину. Мне дали медаль «Пурпурное сердце»; пришлось полежать в госпитале в Неаполе. Несмотря ни на что, я был благодарен судьбе, сохранившей мне жизнь. В целом этот период подарил мне множество ярких впечатлений и неподдельных эмоций — как раз то, в чем я постоянно испытываю потребность.
Прошлой зимой я колол дрова, и большущая щепка стукнула меня по носу. Стоял мороз, я практически ничего не почувствовал — и вдруг заметил на куртке кровь. Лили закудахтала: «Ты сломал себе нос!» Нет, нос не был сломан: помог толстый слой плоти, — однако я довольно долго ходил со шрамом.
Тем не менее, при воспоминании об этом случае мне всякий раз приходило на ум одно и то же: «Вот он, момент истины»! Неужто истина и впрямь приходит к нам с ударами судьбы? Ведь и Лили, когда Хазард заехал ей в глаз, почувствовала нечто похожее.
И таким я был всегда: сильным, здоровым, агрессивным. В детстве я слыл драчуном; во время учёбы в колледже специально носил золотые серьги, чтобы спровоцировать стычку. Дабы ублажить отца, я-таки отхватил степень магистра искусств, но продолжал вести себя, как неотёсанный мужлан. После помолвки с Фрэнсис поехал на Кони-Айленд и вытатуировал её имя у себя на груди алыми буквами. Нельзя сказать, чтобы это заставило её оттаять. После Победы, в возрасте сорока шести — сорока семи лет, я увлёкся свиньями, а затем признался Фрэнсис, что меня тянет к медицине. В юности моими кумирами были сэр Уилфред Гренфелл и Альберт Швейцер. Фрэнсис подняла меня на смех.
Что прикажете делать с таким темпераментом? Один психолог объяснил мне, что, обрушивая свой гнев на неодушевлённые предметы, мы не только проявляем заботу о живых существах, но и изгоняем из себя дьявола. Я усмотрел в этом рациональное зерно и стал с энтузиазмом экспериментировать: колол дрова, поднимал тяжести, пахал землю, клал цементные блоки, месил бетон и готовил компост для свиней. Голый до пояса, как каторжник, крушил валуны кувалдой. Это помогло, но не слишком. Почему-то в моем случае агрессия порождала ещё большую агрессию. Ну, и что прикажете делать? Три миллиона баксов. После уплаты налогов, алиментов и всевозможных издержек у меня все ещё оставалось сто десять тысяч долларов чистого дохода. Зачем они такому буяну? Свиньи — и те оказались прибыльном делом; оказалось, что я совершенно не способен к финансовой неудаче. Но от свиней хоть какой-то толк. Они станут ветчиной, кожей для перчаток, желатином и удобрением. А чем стал я сам? Должно быть, чем-то вроде трофея. Чисто вымытого, облачённого в дорогой костюм. Дом с утеплёнными окнами; полы устелены коврами; на коврах расставлена мебель в чехлах из плотной материи, а чехлы в свою очередь защищены от пыли полиэтиленовой плёнкой. И роскошные обои, и портьеры! Все прибрано, красиво… А это кто там, внутри? Человек. Надо же!
Но приходит — обязательно приходит — день слез и безумия.
Я уже упоминал о постоянно живущем во мне беспокойстве и о внутреннем голосе, заладившем, как попугай: «Я хочу, я хочу, я хочу!» Обычно он заводил свою песню под вечер, а если я пытался его заглушить, становился ещё настойчивее. И все время — одно и то же: «Я хочу, я хочу, я хочу!»
— Чего же ты хочешь? — спрашивал я, но ни разу не дождался ответа.
Временами я нянчился с ним, как с больным ребёнком. Пытался задобрить стишками и конфетами. Водил на прогулку. Качал на ноге. Пел ему песенки, читал книжки. Все без толку. Тогда я облачался в спецовку, залезал на стремянку и белил потолок. Колол дрова. Садился за руль трактора. Возился со свиньями. Так нет же! Это продолжалось в деревне и в городе. Никакая, даже самая дорогая покупка не могу заглушить этот голос. Я взывал к нему:
— Слушай, откройся мне! Что тебя не устраивает? Лили? Хочешь дешёвую шлюху? Твоим голосом говорит похоть?
Но в этом предположении было столько же смысла, сколько во всех остальных. Голос звучал все громче: «Я хочу, хочу, хочу, хочу, хочу!»
Ночами этот чёртов голос не давал мне спать и умолкал только на рассвете. Сам собой. Чего только я не делал! Конечно, в безумный век рассчитывать на полную нормальность — ещё одна форма безумия. Равно как и попытки исцелиться.
Среди средств, к которым я прибегал в борьбе с внутренним голосом оказалась игра на скрипке. Однажды, роясь в чулане, я обнаружил инструмент, на котором играл мой отец, — с узкой шейкой, вогнутым перехватом, свободно болтающимся волосом смычка. Я закрепил его и поводил им по струнам. Раздались резкие, немелодичные звуки. Скрипка, будто живое существо, жаловалась на то, что ею долго пренебрегали. Я вспомнил отца. Вероятно, он с негодованием отверг бы такую мысль, но вообще-то мы из одного теста. Он тоже не умел жить по принципу «тишь, да гладь, да Божья благодать». Иногда бывал груб с мамой. Однажды заставил её две недели подряд валяться в ночной сорочке перед дверью его комнаты, прежде чем простил ей какое-то глупое высказывание, вроде того, что Лили ляпнула по телефону о моей живучести. Он был очень сильным человеком, но когда ему было плохо — особенно после смерти моего брата Дика, — запирался в каком-нибудь укромном уголке и пиликал на скрипке. Я вспомнил его согбенную спину, узкие бедра и, вроде бы, небольшое прихрамывание. Вспомнил побелевшую от возраста бороду — словно рвущийся из глубины души протест. Некогда роскошные бакенбарды больше не курчавились; инструмент отводил их назад; левый глаз скользил по грифу; согнутый локоть то поднимался, то опускался; скрипка дрожала и плакала навзрыд.