Изменить стиль страницы

А Принцесса Грёза, — должно быть успех тоже вскружил ей голову, — одной рукой посылала воздушные поцелуи на галёрку, в бельэтаж и в бенуар, в другой прижимал к груди то букет белых гвоздик, с атласной лентой, то одну из наших злополучных фуражек, брошенных к ее божественным ногам!

Эпилогом к пьесе Эдмонда Ростана, члена Французской Академии бессмертных, было скучное постановление Педагогического Совета:

«За бросание фуражек на сцену, нижепоименованные воспитанники четвёртого класса Новоградской мужской классической Гимназии подлежат исключению из числа учащихся в вышепоименованном учебном заведении».

* * *

Много лет спустя, после всего, и пролога, и представления, и конца спектакля, уже в эмиграции, в Париже, покойный ныне князь В. В. Барятинский рассказывал, как однажды ночью на Rue de Passy, — и еще и луна была при этом, — услышал он откуда-то, совсем неподалёку доносившиеся до него как-то странно, но очаровательно исковерканные, знакомые, ну, совсем знакомые стихи и строфы.

— Я остановился как вкопанный, — рассказывал В.В.

— В лунную ночь, в Пасси, кто мог бы быть этот сумасшедший, во всеуслышание декламирующий, влюблённо и усердно коверкая строфы Ростана, в запомнившемся навсегда переводе Щепкиной-Куперник?!

Луна вышла из облаков, я почти поравнялся с неизвестным, бьюсь об заклад, что вы будете так же поражены, как и я: это был никто иной, как сам Эдмонд Ростан.

Потом он мне признавался, что музыка русской стихотворной речи так его увлекала, а в переводе Щепкиной-Куперник было столько звуковой правды в смысле передачи французского текста, что он, Ростан, после каждого спектакля, — в это время наш театр, в котором Лидия Борисовна Яворская играла то «Орлёнка», то «Принцессу Грёзу», уже в течение трёх недель с успехом гастролировал в Париже, — все больше и больше проникался и все легче и легче усваивал, следя по собственному французскому оригиналу, стихи Татьяны Львовны, которая впрочем, тут же недалеко от автора, сидела в партере.

Ростан ее очень любил и высоко ценил.

IX

Поэзия становилась всё менее и менее глуповатой.

Умнея, временами она исчезала совсем, и уступала место прозе, беспощадной и жестокой действительности.

Тысяча девятьсот четвёртый год был годом перелома не только в истории одного поколения, но и в истории самой России.

Это только потом, много лет и десятилетий спустя, профессора и приват-доценты растолковали и объяснили, что всё это было ничем иным, как вполне закономерным процессом, что логика истории оказалась как всегда безошибочной и бесспорной, и что Цусима и Ляоян были неизбежными этапами на пути к иному, светлому и лучезарному будущему…

А пока суд для дело, победителями оказались те самые презренные и желтолицые макаки, которым еще только вчера так весело кричали — шапками закидаем!..

Быстро уходили в прошлое герои вчерашнего дня.

Исчезали ореолы, оставались имена, которые ничего доброго ни уму, ни сердцу уже не говорили.

Даже на страницах добродетельной «Нивы», еженедельного семейного журнала в голубой обложке, нельзя было встретить примелькавшихся портретов генерала Куропаткина и генерала Стесселя, и многоуважаемой патриархальной бороды несчастливого адмирала Макарова.

Недобрые вести шли из далёкого края.

— Битва на Ялу. Мукден. Порт-Артур. Гибель эскадры Рождественского.

И вещие буквы огнём на стене
Чертила рука роковая…

На этот раз это была не просто декламация.

В Петербурге, в Москве, на благотворительных базарах в пользу раненых еще дотанцовывали модный вальс, необычайно кстати названный — «На сопках Манчжурии».

Но уже нескончаемой вереницей гудели по рельсам возвращавшиеся на родину поезда, и из тёмных и смрадных теплушек все чаще и громче раздавалось страшное, хриплое, угрожающее пение, прерываемое безнадёжной площадной солдатской бранью.

«Развязка близилась к концу».

В банальном ужасе этих набивших оскомину слов заключалась, однако, и вера в нечто неизбывное, неизбежное, но лучшее.

…Быстро промчалась по Аничкову мосту чёрная лакированная карета.

Ливрейный лакей лихо придержал дверцу.

Длиннорукий, огромный, обезьяноподобный и неуклюжий, Сергей Юльевич Витте, талантливый неудачник, приехал со всеподданнейшим докладом, в котором уже было всё:

— И Портсмутский мир, и манифест 17-го октября, и всё остальное лучезарное будущее.

* * *

Помню, как пришли в Новоград первые номера «Сына отечества» С. П. Юрицына.

Как жадно набросились на столичные сатирические журналы — «Пулемет» Шебуева, «Сигнал» Корнея Чуковского, «Жупел» Гржебина, «Маски» Чехонина, «Зритель», «Серый волк» и другие, — имя им легион, — вспыхнувшие как фейерверк, и бесследно пропавшие в темноте снова наступившей ночи.

Единственный в городе газетный киоск, на углу Дворцовой и Большой Перспективной, сразу сделался источником света, очагом и распределителем гражданских чувств, надеж и обольщений.

Появились новые слова, которым на первых порах и верить не хотели, слова, заключавшие в себе нечто совершенно неизвестное, волнующее, слишком великолепное и, стало быть, неправдоподобное.

— Избирательное право… конституционная монархия… Государственная Дума.

А вслед за новыми словами, и новые понятия, и новые лица, новые имена.

— Герои нашего времени.

Блестящий московский адвокат, тридцати пяти лет отроду, а уж на всю Россию знаменитый, — Василий Алексеевич Маклаков, ни более и не менее.

И новая звезда первой величины, еще даже и не профессор, и приват-доцент Петербургского университета, но зато никто иной, как сам Павел Николаевич Милюков.

Дальше — больше.

Быстро привыкает непривычное ухо. Быстро усваивает новые слова:

— Кадетская партия. Партия октябристов. И один Гучков. И другой Гучков. А тут же и доктор Дубровин. И госпожа Полубояринова. И Коновницын, граф.

И по всему лицу обновлённой и осчастливленной родины — пивные и чайные Союза Русского Народа.

И патриотические манифестации, с портретом государя, и пением «Боже, Царя храни»…

И навстречу студенческие демонстрации, и нестройный хор — «А деспот пирует в роскошном дворце»!

А по тротуарам скачут казаки, лихо работают нагайками, морду в кровь, — раззойдись, сволочь!

И вот она, быстрая расплата за короткие обольщения, за недолгую «весну», за Октябрь, роковой месяц российского календаря.

Обо всём этом написаны, и еще будут написаны, многотомные исследования, почтенные монографии, учебники и пособия.

Но, если вызвав из огорчённой, нелицемерной памяти эти отрывки воспоминаний, делишься ими вслух, то вероятно, как говорит Бунин, в силу потребности рассказать их по-своему.

Будем правдивы, первая революция прошла мимо, только слегка задев, но еще не ранив молодых сердец.

Один из классных наставников, Петр Данилыч Дубняков, которого мы все любили за редкую независимость суждений, что между прочим сильно вредило его служебной карьере, погладил рано поседевшую, на совесть прокуренную бороду, и приятнейшим своим хриплым баритоном сказал:

— Всё это ничто иное, как пролегомены к метафизике.

Покуда только цветочки, а ягодки впереди!

В ожидании чего, бросьте вы всю эту музыку, равно как и ваши любовные фанаберии и корявые стихи о вечной любви, и готовьтесь, черти, к выпускным экзаменам!

Старик был прав. В течение целого года мы, как и полагается уважающему себя восьмому классу, только то и делали, что подкручивали еле пробивавшиеся усы, нахально курили папиросы «Дюбек лимонный» и самоотверженно ухаживали за всем восьмым классом женской гимназии.

Прав был Петр Данилыч и в грубоватом своем диагнозе касательно наших романов и увлечений.