Изменить стиль страницы

И, выдержав паузу, Никита-Кожемяка, как назвал его Борис Садовской, торжественно объявляет:

— Быв весьма обласкан и удостоившись Высочайшего рукопожатия, вышел как ни в чём не бывало в приёмную и еще хвастался:

— Как можно требовать от Государя, чтоб он всё знал и всё видел, когда вот я, грешный, забыв впопыхах воротничок и галстук надеть, и, дрожа от страха, прикрывал наготу свою бородой своей, а его Величество так ни малейшего внимания и не изволили обратить!..

Сюжет, паузы, интонации, вся эта художественная балиевская постановка, ощущение сюрприза, неожиданности, а может быть, и присутствие в зале этой самой вызывающей и виновной бороды, — всё вместе взятое вызвало такой безудержный взрыв хохота, восторга и столь явно предвещало счастливый Новый год весёлого настроения, что не только бурным аплодисментам не было конца, не только в порядке сознательной или инстинктивной фронды, все бросились пожимать руки бедному, готовому провалиться сквозь землю Успенскому, но и сам Свиты Его Величества генерал и московский градоначальник, оправившись от страха, приятно звякнул серебряными шпорами и милостиво улыбнулся…

Алёша Архангельский ударил по клавишам и не прошло и секунды, как вся труппа на сцене и, за нею, публика в зале, беспрекословно повинуясь безголосому Балиеву, уже пели дружным, соединенным хором, шутливую кантату, сочиненную Л. Г. Мунштейном, которого под именем Lolo знали не только в Москве и в Петербурге, но и в далёкой театральной провинции.

После кантаты начался самый спектакль.

Инсценировки, скетчи, пародии, юморески, цыганские романсы в лицах, один номер за другим следовали быстрым, увлекательным, ни на миг не угасающим темпом.

Отдавая должное моменту, Балиев внушительно потребовал особой тишины и внимания, «Ибо в том, что пройдет сейчас перед вами, речь идет не о нас — здесь, а о них — там!..»

Зал покорно переключился, и на сцене, освещенной далёким, багровым заревом, появились носилки, раненый солдатик, забинтованный марлей, и сестра милосердия с красным крестом на груди.

Солдатик был театрально бледен и безмолвен, а сестра милосердия, под сдержанный аккомпанемент рояля, вдохновенно декламировала стихи Д. Аминадо, не без пафоса швырнув в зал заключительную строфу:

Далеко, за пургой и метелью,
Сколько милых в бою полегло…
Расступитесь пред серой шинелью
Вы, которым светло и тепло!

Какое-то декольтэ в ложе глубоко вздохнуло.

Публика аплодировала.

Туманова, изображавшая сестру милосердия, долго раскланивалась. Балиев был явно удовлетворен: дань моменту была отдана, хоть какое-то приличие было соблюдено.

За «Серой шинелью» следовала пародия того же автора, называлась она «Сон Вильгельма».

Германского кайзера играл Я. М. Волков, играл умно и сдержанно.

Кайзер, в халате и остроконечной каске, спал и бредил.

В просвете освещенного луной окна, одно за другим возникали снившиеся ему видения: Александр Македонский, Аттила, Фридрих Барбаросса, Наполеон.

Все они говорили что-то очень неприятное, и всё стихами.

Вильгельм со сна отвечал что мог, но прозой.

Из которой ясно было, что всё равно ему не сдобровать.

После чего исполнители послушно выходили на вызов, Балиев кланялся и, щуря правый глаз, клятвенно уверял, что автора в театре нет.

После военных номеров появилась пользовавшаяся сумасшедшим успехом «Катенька», которую действительно незабываемо играла и пела прелестная и кукольная Фехнер, и кружась, и танцуя, и выпучив свои неморгающие, наивные, стеклянные глаза, и вся на невидимых пружинах, как чечётку отбивала, веселилась, отделывала, всё тот же навязчивый, заразительный речитатив:

Что танцуешь, Катенька?
Польку, польку, маменька!
С кем танцуешь, Катенька?
С офицером, папенька!

А папенька с маменькой, только грузно вздыхали, хлопали себя по ватным коленкам, и укоризненно вторили под аккомпанемент машины:

Ишь ты, поди ж ты,
Что ж ты говоришь ты!..

Температура подымалась.

Балиев был неисчерпаем.

«Музей восковых фигур». «Марш деревянных солдатиков».

Изысканный остроумный лубок Потёмкина «Любовь по чинам».

Пронзительная, дьявольски-зажигательная Тамара Дейкарханова.

Алексеева-Месхиева, не женщина, а кахетинское вино! — как говорил Койранский.

Юлия Бекеффи, протанцовавшая такую венгерку, такой чардаш, явившая столь необычайный задор и молодой и своевольный блеск, что у самого В. А. Маклакова, по его собственному признанию, в зобу дыханье спёрло.

Еще Виктор Хенкин в песенках кинто. И еще, и еще, всего не упомнишь.

А ровно в двенадцать часов — цыганский хор, «Чарочка», дрожащие в руках бокалы, поздравления, пожелания, троекратные лобызания, шум, гам, волнующееся море шелков, мехов, кружевных накидок, мундиров, фраков и, наконец, вершитель апофеозов, долгожданный московский любимец Б. С. Борисов, сам себе аккомпанирующий на гитаре и поющий почти без голоса, но с каким вдохновением, мастерством, с каким проникновенным умилением и какие слова, не блещущие чеканной рифмой, но полные вещего, рокового значения:

Время изменится,
Всё переменится,
Правдой великою
Русь возвеличится!..

Несбыточные надежды, «бессмысленные мечтания».

Но надо же за что-то уцепиться, во что-то верить, жить, мечтать, надеяться:

— В канун 16-го года, на третий год войны, когда в России сегодня Горемыкин, а завтра Штюрмер, и в жёлтом петербургском тумане все огромнее и неодолимее, как гоголевский Вий, вырастает, ширится, заслоняет фронт, страну, народ — неуёмная, зловещая, длиннополая тень сибирского зелёноглазого мужика, Григория Распутина…

* * *

В газетах всё то же.

Острожные намеки, многоточия, восклицательные знаки, не пропущенные цензурой и потому зияющие пустопорожними провалами, то там то тут, статьи, заметки, телеграммы от собственных корреспондентов, сведения с мест.

Длинные отчеты о заседаниях Государственной Думы.

Щегловитов, Сухомлинов, Протопопов.

Речь Родзянки, речь Шингарева.

Земский Союз. Военно-промышленные комитеты.

Последние судороги, последние попытки — помочь, наверстать, спасти.

— Война во что бы то ни стало! «Война до победного конца»!

Гальванический ток, порождённый отчаянием. Лозунг самовнушения. Крик с гибнущего корабля, в бурю, в ночь:

— Спасите наши души!

Шестнадцатый год его не услышит.

В семнадцатом — будет поздно.

…А покуда всё идет своим чередом, изо дня в день, по заведенному порядку.

В «Русских ведомостях» исполненные истинного, высокого патриотизма, почтенные, достойные, длинные статьи.

Из тридцати ежедневных номеров можно сделать толстый журнал, многоуважаемый ежемесячник, под редакцией непреклонного, седобородого Розенберга, и читать его на покое, при уютной лампе под зелёным абажуром.

Но нетерпеливо ждать утренней, еще свеже пахнущей типографской краской газеты, накидываться на от века размеренные столбцы и нервно искать волнующего отклика для сердца, для души — найдёшь ли?

Ни пульса, ни взлёта, ни орфографической ошибки.

Все бесспорно, и все давным давно известно.

Ни проблем, ни дилемм, одни аксиомы.

О которых говорил еще Чехов:

— Волга впадает в Каспийское море. Лошади едят сено.

Уважения бездна, а брожения, сыворотки — и в помине нет.

А ведь на «Русских ведомостях» выросли поколения, и в медвежьих углах то и дело прислушивались к почтовым бубенцам, только б скорей дождаться старого, испытанного друга!