Изменить стиль страницы

Сумерки скрыли фигуру Настеньки на крепостном плацу.

«Ах, кабы не ушла, — заволновался он. — Кабы дождалася!»

В следственную комнату неслышно вошел изящный Павел Бутурлин и принялся докладывать что-то графу Татищеву, при этом успевая подмигивать нашему герою.

В этот момент генерал Чернышев спросил у Пестеля:

— Каким же образом революционные мысли укреплялись в умах?

«Да, действительно, — подумал наш герой, — каким же это образом?»

Стояла томительная тишина. Пальцы Пестеля доигрывали краем красной суконной скатерти. Полковник сидел в своем кресле ровно и неподвижно, но вот пальцы его…

— Политические книги у всех в руках, — сказал он тоном усталого наставника, и все посмотрели на него, как равнодушные ученики, — политические науки везде преподаются, политические известия повсюду распространяются, история, а особливо происшествия недавней войны, показали столько престолов низверженных, столько других постановленных, столько царств уничтоженных, столько новых учрежденных, столько царей изгнанных, столько возвратившихся или призванных и столько опять изгнанных, столько революций совершенных, столько переворотов произведенных, что все сии происшествия ознакомили умы с революциями, с возможностями и удобностями оныя производить…

Да, да, милостивые государи, все сие и ознакомило с возможностями и удобностями…

— Кто из высокопоставленных лиц думал и желал другого устройства в государстве? — спросил генерал Чернышев.

— Ничей из них образ мыслей мне неизвестен, — отозвался Павел Иванович. — Это просто мы рассуждали, что когда революция возьмет свой ход и будет иметь хороший успех, тогда многие к ней присоединятся, даже и из высших чиновников.

— Ну как же так? — удивился граф Татищев.

Вдруг дикая мысль блеснула в голове нашего героя о том, что женщина в сумерках очень просто могла бы выйти из крепости, и никто бы ее не хватился… Она даже могла бы перейти ров, покрытый льдом, меж равелином и крепостью. А ежели часовые крепко бы спали, она могла бы просто пройти насквозь все коридоры равелина и тоже выйти вон… Незаметные дровни с сеном в безлунную ночь неслышно пересекут Неву, лишь легкий скрип раздастся в морозном воздухе либо будет и вовсе заглушен свистом метели… О, ежели метель, так тут и вовсе ничего невозможно будет различить… Бабье лицо плац-майора Подушкина, освещенное тревожными факелами, будет мелькать на плацу под звон ключей и грохот набата, и его инвалидам придется попотеть на морозе да пострелять в ночную темень, проклиная свою судьбу и козни злодеев.

А сумерки тем временем сгущались плотнее, и лицо Пестеля, освещенное с одной стороны свечой, другой стороной растворялось во мраке. Он казался одноглазым, и глаз его, отражая пламя, сверкал, стоило полковнику перевести взор с одного предмета на другой. Члены Комитета ничего не замечали, но Авросимов увидел в том дурное предзнаменование, могущее отразиться на судьбе самого полковника, либо его, Авросимова. Почему? А кто ж его знает. Ведь мы всегда, лишь спустя много времени после всяких душевных переворотов, спохватываемся и начинаем лихорадочно искать: с чего все началось, и тут вспоминаем всякие зловещие пустяки, которые, как мы полагаем, и играли ту самую роковую роль, и возводим те пустяки в знамения.

Сообразив это, Авросимов принялся пристальнее вглядываться в одноглазое лицо, и вдруг понял, что глаз обращен в его сторону.

«Ну что ему от меня? — подумал наш герой. — Будто я что могу… Теперь никто, никто ничего не может… Один лишь государь».

— Государь чрезмерно удручен вашим участьем в сем предприятии, — проговорил генерал Левашов. — И дальнейшая ваша участь может зависеть всецело от вас. Вы здесь нарисовали отвратительную картину предполагаемых переустройств, замышленных вами лично в первую голову. Участие в заговоре других лиц не смягчает вашей вины…

Глаз полковника посверкивал, уставясь на Авросимова. Наш герой пребывал в смятении. Ничего нельзя было повернуть. Большая и тяжелая, словно гора., навалилась машина на злодея и перемалывала ему кости. А ежели безвинным пасть под нее?.. Вполне возможно. Вот ведь отчего пребываем мы в страхе, ибо всегда живем поблизости от каземата, либо в его преддверии, ибо не сами мы решаем, а она, наша фортуна. Так, может, прав этот чертов полковник, вознамерившийся избавить нас от вечного страха и от вечного предчувствия беды? Да, но при сем мерещилась ему кровь (вы помните?), без которой не мыслил он будущего благоденствия!.. Так что же лучше- то? Ах, что же лучше?..

— Вы все слишком много на себя взяли, — продолжал генерал Левашов. — Вы заботились о судьбах народов, а связали руки государю в его благих намерениях на целых пятьдесят лет…

«Каково ему возвращаться в каземат, — с ужасом подумал наш герой, — к прусачкам да крысам! Господи, за что ты меня-то помиловал? Вот он весь я, живу на свободе, как голубь лесной. Разве ж это не счастье?..»

И тут же подумал, что сам-то он — кто? Кто? Кабы жил он со своим счастьем в своей глуши прекрасной, а то ведь нет, взялся судить со всеми вместе, и со всеми вместе навалился на одного лежачего, считая себя правым…

Послышались шорох, звон, скрип, шарканье. Единственный глаз полковника вдруг погас. Пестель уже стоял у своего кресла. Затем его фигура, сопровождаемая громадной черной тенью на стене, поплыла вон из следственной, и наш герой успел заметить, как дежурный офицер ловко набросил повязку полковнику на лицо.

Спустя несколько часов, торопясь к выходу, Авросимов вспомнил снова тот сверкающий глаз. К чему бы он? Уж не знак ли печального исхода?

Он торопился, пересекая крепостной плац, страдая, надеясь на встречу с Настенькой. Плац был пуст. Редкие фонари мигали под ветром. Обгоняя Авросимова, пролетали черные экипажи, развозя по домам счастливых избранников государя, и комья снега из- под конских копыт хлестали нашего героя по лицу.

Теперь бы миновать ночную беседу с графом! Вот что еще томило Авросимова. Но экипажи, к счастью, летели слишком быстро, так что была надежда спастись от ужасной этой возможности.

Наш герой миновал ворота, другие, перебежал мост и вдруг застыл в изумлении.

Прямо перед ним, под тусклым фонарем, будто чужая в этом мире, но по-прежнему стройная, как молодая ель, проплывала Настенька Заикина.

Сердце его забилось, заметалось, закричало от радости и безнадежности. Он приближался к ней. А она, будто нарочно, остановилась под самым фонарем в задумчивости, и вдруг услыхала его шаги.

Ну, вы понимаете, что тут она испугалась, так как встреча с громадным незнакомцем в столь позднее время не могла сулить ничего приятного. Однако вид ее был совершенно спокоен, как она разглядывала нашего героя.

Он приближался так медленно, чтобы не потревожить ее, так вкрадчиво, так мягко, словно это был и не он, а некий добрый призрак бестелесный, явившийся непрошенным из февральской ночи. Она же ждала его приближения, стараясь понять, что нужно сему молчаливому великану.

— Сударыня, — выдохнул он едва слышно. — Вы не бойтесь меня… Вы меня помните? Мы на плацу с вами свиделись однажды… У меня к вам письмо от вашего братца, Николая Федоровича…

— Давайте же его, — приказала она без тени удивления или страха.

Письмо подпоручика, измятое в горячей ладони нашего героя, перепорхнуло к ней в руки.

— Я вас пять дней тщился увидеть, — сказал Авросимов.

Она продолжала оставаться в неподвижности. Лицо ее было строго, даже несколько надменно, а он так надеялся увидеть в нем хоть искру благоволения. Он вдруг понял, что она сейчас повернется и уйдет, не подарив его больше ни словом. Господи, он же со всей душой! Или нет ему в сем мире счастья?.. Конечно, будь Бутурлин на его месте, он бы знал, что сказать!

— Сможете ли передать ему ответ? — вдруг спросила она, вместо того чтобы уйти.

— Сейчас? — поперхнулся он от счастья, что услыхал ее голос.

— Сейчас? — в голосе ее не было ни тепла, ни сочувствия. Одно железо. — Вы смеетесь, любезный.