Изменить стиль страницы

И тут она опустила глаза.

«Эге!» — подумал наш герой, любуясь девушкой.

— Идемте, господа, — пригласил ротмистр, и процессия тронулась.

Вечер выдался особенный, надо вам сказать. В тесной, но гостеприимной столовой круглый стол встретил путников уже припасенной на нем семьей графинов и графинчиков, поигрывающих отраженным светом свечей, хитросплетением граней и тонов от белого до темновишневого.

Старые и позабытые вниманием кресла были удобны и мягки, даже легкий скрип не нарушал уюта, а, напротив, добавлял к нему нечто, подобное песенке сверчка.

Еще не успели уставить стол обещанными яствами, а уж у дверей вдоль стены начали выстраиваться девушки, готовые грянуть песню.

Ротмистр Слепцов глядел на их приготовления с улыбкой. Особенно он вспыхивал, стоило только милой Дуняше посмотреть на него. Вдруг он наклонился к подпоручику:

— Все это ради вас, милостивый государь… Я хочу, чтобы вы поняли, как я к вам отношусь. То, что там, в Санкт-Петербурге — все это вздор. Истинное — здесь. Видите, как вам все рады? Видите?.. Вон и Дуняша, а она иной петербургской барышне не уступит, и она… Видите? И все это для вас… Как она их расставила с толком…

— Благодарю вас, — отвечал подпоручик, обводя рассеянным взглядом сборище. — Благодарю…

— Ах, грустно мне глядеть на вас, — шепнул Слепцов, — да не горюйте, все обойдется… Генерал очень доволен, что вы сами вызвались место указать. Будет вам снисхождение…

В этот момент подали щи. Аромат их был так силен и густ, что бледное лицо подпоручика покрылось пятнами, и по горлу прошла судорога.

— Однако вас любят ваши люди, — заметил Авросимов ротмистру.

— Ах, — сказал Слепцов, — мой батюшка был человек крутого нрава, да скоро уж год, как помер. При нем им житья не было. А я человек добрый, и им со мной хорошо. Вот Дуняша, видите? Она теперь у них главная хозяйка. Я рад, что им хорошо. Они ведь тоже люди, неправда ли, сударь? А вот друзья господина подпоручика утверждают, что сие — рабство… Так ведь что понимать под рабством? Вы вот спросите-ка их: хотят они со мной расстаться? Спросите… А ведь у другого и вольный — раб, ей-богу… Однако вот и щи. Прошу вас, господа, без церемоний, — и он первый поднес ко рту дымящуюся ложку.

Остальные сделали то же самое. Теперь полагалось приступить и к вину. Ротмистр поднял рюмку.

Вино заиграло на свету. Дуняша, не сводящая глаз с барина, махнула рукой, и хор повел вполголоса:

На заре, на заре
Настя по воду пошла…

«Опять Настя, — подумал наш герой, млея от вина и щей. — Опять Настенька».

— Как они вас ублажают, — засмеялся ротмистр подпоручику. — А как они ведут! Слышите? Эти вот, что фальцетом, плутовки. Ах, словно ниточка натянутая!..

Настя по воду пошла…

Действительно, милостивый государь, хор был ладен и чист, и высокие голоса девушек вызывали в сознании образ прозрачного ключа с прохладным бархатным дном.

Белой рученькой качнула,
прощай, матушка моя!..

И по этому прохладному дну — две быстрых тени: золотая и серебряная, две легких тени, которых и не углядишь, ибо над ключом склонились стебли да цветы, и от них тоже тени, и они тоже переплелись. А вода звенит:

…Ты прощай, ты прощай,
ты не спрашивай: «Зачем?»

Две тени, золотая и серебряная, это ведь — две рыбки, это ведь символы чистоты и веры. Они, хоть слабые да беспомощные, но разве ж не они нам мерещутся? Нам, погрязшим в крови и безумстве? Поглядите-ка на Дуняшу, какие у нее руки! И два передних белых зубочка слегка приклонились один к другому… Когда их видно — голова кружится.

…Ты не спрашивай: «Зачем?»…

Тут, глядя на эту царевну, все позабудешь: и Милодору, и Амалию Петровну, и горести свои. Пой, рыбка золотая! Звени…

Под горой стоит рябина,
красны ягодки на ней…

— Ешьте, ешьте, друг золотой! — сказал подпоручику Слепцов. — Пейте, ни о чем не горюйте. Ах Дуняша, как она их!.. Как поют они, как поют!.. Вы и мои слова давешние забудьте, будто их и не было. Генерал Чернышев, после того как Пестеля арестовали, никак в себя прийти не мог — руки дрожали. Наливайте, пейте… Эй, вина!

Тотчас две темных молнии метнулись по комнате, забулькало вино, круглый стол сузился, и сидевшие за ним сошлись лбами, и поглядели в глаза друг другу. Наш герой отчетливо ощущал прикосновение горячего лба ротмистра и холодного, влажного — Заикина.

— Вы принимали участие в арестовании Пестеля? — спросил подпоручик, борясь со сном.

— А как же, — вздохнул ротмистр. — Куда генерал, туда и я.

— А не боялись, что он стрелять будет? — спросил Авросимов, надавливая лбом на лоб ротмистра.

— А вы его жалеете? — в свою очередь полюбопытствовал ротмистр.

Под рябиной стоит Ваня,
однова его люблю!..

Тут хор стих, затрепетал весь, будто ключ чудесный помутился, будто непогода какая ударила, будто ветер набежал и спутал стебли, да цветы, и золото да серебро потускнело на рыбках, притихших в той темной воде, где донный ил под их плавниками всплыл вдруг, загораживая все от людских глаз.

Однова его люблю…

Господи, да почему же грустно-то так? Да ты люби, люби! Радуйся. Уж коли он ждет тебя под той рябиной чертовой, так, стало быть, любит. Брось ты коромысла свои дурацкие, падай в охапку к нему, целуй! Счастье-то какое: любит!.. Тут одни других арестовывают, кто смел — тот и съел, а этот-то, под рябиной который, он ведь тебя любит! Ждет тебя, дуру.

Чего ж ты плачешь-то?

Вино уже успело пробежаться по всём жилочкам и теперь жгло огнем.

— Не пойму я, — зашептал ротмистр нашему герою, — чего вас-то с нами послали? Вы мне всю обедню испортите. Какой он, Пестель, однако, в вашем воображении герой. Вы что, за дурака меня держите?

Авросимов глянул на Дуняшу. Она и сама на него глядела, не чинясь, без скромности. «Ты одна, одна в душе моей, Дуняша!» — крикнул он про себя, но она покачала головой, да так грустно: нет, мол. Не верю.

— Запомните, сударь, — совсем трезво сказал ротмистр. — Пестель — глава заговора, и всякое упоминание его имени с симпатией может порядочным людям прийтись не по вкусу. Уж вы, господин Авросимов, выбирайте, чью сторону держать, да чтоб об том известно было…

Выбирайте, выбирайте… Вот она и выбрала того, который под рябиной. И с матушкой попрощалась.

Девушкам поднесли вина. Они выпили все разом.

Утерлись белыми рукавами. Поклонились. И с самого краю откуда-то, будто месяц выплыл в лодочке, потянулся голосок один-единственный:

Не плачь, не плачь обо мне.
Не плачь, не плачь обо мне.

— Ой, ой! — закричал Слепцов. — Сердце разорвете!

Воистину сердце разрывалось от звуков этого голоса, при виде Дуняши и подпоручика, который уже не ел, не пил, а сидел, высоко подняв голову, закрыв глаза, неподвижно, будто и нет ничего вокруг. Наш герой подумал, что паутинка прочно вкруг Заикина обвилась. А на что же он, бедняга, надеялся, когда в Комитете божился, будто знает, где она лежит, страшная пестелева рукопись? Да как божился! «Я, я, я знаю! — говорил как в умопомрачении. — Велите меня послать! Я укажу». Но это сомнение вызывало, ибо не мог бедный подпоручик иметь отношение к тому, как рукопись прятали. И генерал Чернышев, тот главный паучок, собаку съевший в таких делах, тогда и спросил: «Вы сами зарывали?» «Сам, сам!» — крикнул Заикин, бледный как смерть. Ах мальчик, а не напраслину ли ты на себя возвел? И он, Авросимов, строчил тот протокол, и голова его гудела в сомнении. Ведь, судя по всяким там намекам, братья Бобрищевы-Пушкины к сему причастны были, но они сами — ни в какую, а он вызвался. Уж не обман какой? Не для отвода ли глаз? «Значит, вы сами зарывали? — спросил Чернышев. — А передавал-то вам уж не сам ли Пестель?» «Я сам зарывал, — отвечал подпоручик, — а кто передавал, сказать не могу». Тут он, мальчик этот, побледнел пуще прежнего. «Да как же так, — удивлялся Чернышев, — вас в те поры и в Линцах-то не было». «Был! — снова крикнул Заикин. — Проездом был, ваше превосходительство. Случай свел». Ну вот, случай так случай, бедный мальчик-подпоручик, какая вокруг паутинка!