Сердце у нашего героя билось учащенно. Подошвы трудно отставали от примятого, утоптанного снега. Хотелось бежать отсюда куда глаза глядят.
Наконец звякнул болт, распахнулась калитка, и они все так же молча вошли в окованные двери. Перед нашим героем возникло сводчатое помещение. Множество фонарей почти не освещало его. Дальше была дверь. За дверью — коридор, под углом уходящий куда-то. Было слышно, как где-то звонко и скучно ударяется капля о камень. Пахло почему-то березовым веником да водкой от плац-майора.
— Вот вы обратите внимание, сударь, — сказал Подушкин хриплым шепотом, — обратите внимание, сколько их… Весь этот коридор, да там еще, за тою вон дверью, а за тою — опять, да с двух сторон, и все ведь комнатки, комнатки, нумера-с, сударь… Раньше на все про все — два, три несчастных, а тут навезли без счета, и все ведь, сударь, я, все мое…
И в самом деле, потянулись двери камер, и солдаты, обутые в валяные сапоги, и фонари с оплывшими свечами, и снова — запах березовых веников, гнили, прогорклого масла, водки…
И вдруг Авросимов даже замедлил шаги, так знаком показался ему коридор. Будто он тут и взаправду бывал уже, среди этих серых однообразных стен, в этом длинном коридоре, полном вздохов и шорохов, не имеющем, казалось, конца. Ах, да он же вспомнил! Вспомнил недавние свои сновидения, когда возник перед ним длинный серый коридор, где еще пятно расползлось по стене то ли от воды, то ли от выплеснутых щей… И тут в самом деле он вдруг узрел то самое пятно, точно такое же, как во сне, и именно от щей, ибо засохшие капустные остатки, налипшие на стену, теперь хорошо были видны. И пока плац-майор Подушкин, заметив недоумение нашего героя, желтым пальцем соскребывал со стены эти остатки, огорченно покачивая головой, Авросимов находился как бы в столбняке, не умея увязать яви и сна.
— Солдат споткнулся, пролил, — сказал плац- майор шепотом. — А так все аккуратно… Вот солдат пролил…
Капустная полоска никак не хотела отрываться от стены и даже желтому скрюченному пальцу плац- майора не поддавалась долгое время, как вдруг оторвалась и плавно так, словно засохший лепесток розы, опустилась на каменный пол.
— Готов, — снова шепотом удовлетворенно сказал Подушкин и вытер палец о штаны. — Все на мне в этом доме, сударь, — и сильнее запахло водкой. — А теперь пожалуйте сюда.
Стража замерла поодаль. Ключ в замке прогремел. Щеколда ужасно заскрипела.
— Я, сударь, здесь погожу, а вы не сознавайтесь обо мне, а то требовать начнут-с, то да се, не дай бог… Ступайте…
И он растворил дверь камеры и слегка подтолкнул нашего героя.
Теперь наш герой стоял перед распахнутой дверью, за которой ему показались мрак и отсутствие жизни.
Теперь за ним, за его спиною, был уже один мир, в котором шепотом переговаривались тюремщики, а впереди — другой, где горел масляный светильник.
Там, в неясном, желтоватом зареве грустного этого приспособления расплывалась над столом согбенная фигура.
Авросимов-то вошел быстро, но ему самому показалось, что прошло долгое время, и дверь захлопнулась, как только он вошел, но скрежет еще долго висел в воздухе.
Перед нашим героем сидел полковник-злодей и словно читал, однако книги перед ним не было и бумаги никакой — тоже.
В одно мгновение тысячи мыслей вихрем пронеслись в голове Авросимова, одна пронзительнее другой.
Вот он сидит в своем последнем дому, страшный человек с маленькими глазами, который решился потягаться с государем. Но с государем тягаться невозможно, ибо, едва об том шевельнется мысль, как тотчас Павел Бутурлин и их сиятельство граф, и плац-майор Подушкин, и он сам, Авросимов, накинутся, свяжут и потребуют ответа. Разве он не знал об том? Куда ж он шел? Чего же добивался? На что надеялся гордец, возомнивший о себе бог знает что? Друзья от него отворотились, их сиятельство его боится, а раз боится, стало быть сотрет, Авросимову он душу возмутил, и только крепостные казематы еще источают для него свое сырое тепло, балуют его и коварно покоют в своих стенах. Зачем же?!
Как он шагнул вперед, наклонив голову, словно рассвирепевший бык — на красное, он и не помнил.
Это была свирепость от горя и испуга, и боль клокотала в этом неопытном теле, когда он взмахнул рукой, так что железная кружка отскочила прочь, как безумная, и затарахтела по каменному полу в тишине.
Можно было подумать, что наш герой сейчас обрушится на пленника и задавит, но тарахтение злополучной кружки вдруг отрезвило его, и он замер.
Павел Иванович глядел на него вполоборота. Вдруг он легче тени скользнул с табурета, поднял кружку, подал ее нашему герою, а сам покорно воротился на свое прежнее место.
Ах, как бы вам, милостивый государь, увидеть это! Увидеть, как злодей, имеющий даже сходство с французским узурпатором, сгибался над тюремной кружкой и подносил ее как бы даже с поклоном нашему герою, оцепеневшему в своей нежданной роли. Ах, он всего мог ожидать: и молчания, и гнева, и презрения, ну, наконец, пинка сапогом по кружке, ну, скажем, полковник мог ведь наклониться с достоинством и поставить кружку на стол, или там бог знает чего еще… Но чтобы вот так!..
Теперь, после всего этого, Авросимов и не знал, что ему делать: то ли сказать что, то ли молча подать бумаги.
«Зачем же в ноги-то кидаться! — воскликнул он в душе. — Уж взялся, так держись. — И снова резкая боль его пронзила: — А что я-то могу?»
Пестель увидел обращенные к нему глаза Авросимова, в которых бушевали огоньки лампадки пополам со страданием.
— Господин полковник, — сказал Авросимов, — извольте принять опросные листы.
Павел Иванович с тою же поспешностью, что и прежде, выхватил папку с бумагами из рук нашего героя и зашуршал листами, поднося их совсем близко к пламени светильника.
Авросимову показался он еще ниже, чем в Комитете, да и нанковый халат был ему не по плечу, и нелепая эта фигура вызывала больше сожаления, нежели гнева.
Тут наш герой вспомнил рассказы Майбороды и попытался представить себе полковника прежним, то есть в мундире, в лосинах, с холодным взглядом и с дерзостью в мыслях.
Павел Иванович читал опросные пункты, шевеля губами. Веселое племя рыжих прусаков взапуски носилось по столу. Авросимов смахнул одного на пол.
— Покоя от них нет, — пожаловался Пестель. — Есть смирные, так тех не видно, а этим, что ни делай, ничего не помогает.
— Надо бы плац-майору сказать, — посоветовал Авросимов.
Павел Иванович усмехнулся:
— Разве это в его власти? Над прусаками он бессилен.
«Кабы я был на его месте, — подумал наш герой, — я бы не упорствовал, не гордился бы, я бы государю в ноги упал».
Авросимов явственно увидел себя самого одетого в полковничий мундир, и как он валится в ноги царю! «Помилуйте, ваше величество!» Но царь глядит на него с недоверием, поджав губы.
Пестель протянул нашему герою ранее заполненные листы.
— Извольте.
И вдруг что-то, видимо, показалось ему в глазах Авросимова, что-то привиделось. Он выхватил их обратно, торопливо перелистал, склонившись к светильнику, и нашел, и принялся перечитывать.
«…все говорили, что Революция не может начаться при жизни Государя… и что надобно или смерти его дождаться или решиться оную ускорить… Но справедливость требует также и то сказать, что ни один член из всех теперешних мне известных не вызывался сие исполнить; а напротив того каждый в свое время говорил, что хотя сие Действие может статься и будет необходимо, но что он не примет исполнение онаго на себя, а каждый думал, что найдется другой для сего».
— Отчего же так? — словно спросил кто-то с насмешкою. Но кто спросил, было не понять. Рыжий писарь стоял ни жив, ни мертв, боясь пошевельнуться; небеса были далече, за толщей сводчатых потолков.
Павел Иванович закусил губу и быстро повел перо по чистому листу, не обращая внимания на Авросимова.
«…Большая разница между понятием о необходимости поступка и решимостью оный совершить! Разсудок может говорить, что для успеха такого-то предприятия, нужна смерть такая-то; но еще весьма далеко от сего умозаключения до самаго покушения на жизнь: Человек не скоро доходит до таковаго состояния или расположения Духа чтобы на смертоубийство решиться; во всей соблюдается в природе постепенность. Дабы способным сделаться на смертоубийство, тому должны предшествовать не мнения, но Деяния; из всех же членов теперешняго Союза Благоденствия ни один, сколько мне известно, ни в каких отношениях не оказывал злобных качеств и злостных поступков или пороков. Посему и твердо полагаю я, что ежели бы Государь Император Александр Павлович жил еще долго, то при всех успехах Союза, революция не началась бы прежде естественной его смерти, которую бы никто не ускорил, несмотря на то, что все бы находили сие ускорение может быть полезным для успеха Общества. Сию мысль объясняю я при полной уверенности в совершенной ея справедливости».