Горничная подала ужин, и вечер прошел как обычно, пожалуй молчаливее, менее оживленно, чем обычно, вялый, скудный разговор то и дело прерывался. Мысли Ирены неустанно возвращались к событиям этого дня, но всякий раз, дойдя до грозной минуты враждебной встречи, отшатывались в испуге; тогда она поднимала взгляд, чтобы ощутить себя в безопасности, среди дружественных предметов, связанных с дорогими воспоминаниями, нежно притрагивалась к ним и понемногу успокаивалась. А стенные часы, невозмутимо шагая в тишине своим стальным шагом, незаметно сообщали и ее сердцу свой равномерный, беспечно-уверенный ритм.

На следующее утро, когда муж ушел к себе в контору, а дети отправились гулять и она наконец-то осталась наедине с собою, вчерашняя встреча при ярком утреннем свете стала казаться ей менее устрашающей. Прежде всего фрау Ирена рассудила, что вуаль у нее очень густая и шантажистка никак не могла разглядеть ее лицо, а значит, ни в коем случае в другой раз не узнает ее. Спокойно продумала она, как обезопасить себя впредь. Она ни за что больше не пойдет на квартиру к своему возлюбленному — таким образом, возможность вторичного наскока отпадет сама собой. Остается угроза случайной встречи, тоже маловероятная, ведь она уехала в автомобиле, и, значит, та не могла выследить ее. Ни ее имя, ни адрес вымогательнице не известны, а по общему облику трудно наверняка узнать человека. Но и на такой крайний случай фрау Ирена была вооружена. Избавившись от тисков страха, ничего не стоит, решила она, держать себя спокойно, от всего отпираться, невозмутимо утверждать, что это ошибка; ведь доказать, что она была у возлюбленного, немыслимо иначе, как застигнув ее на месте преступления, — значит, в случае чего можно привлечь эту тварь к ответу за шантаж. Недаром фрау Ирена была женой одного из самых известных столичных адвокатов; из его разговоров с коллегами она усвоила, что шантаж должен быть пресечен немедленно и с полным хладнокровием, потому что малейшее колебание, малейший признак тревоги со стороны жертвы дают в руки противника лишний козырь.

Первой мерой предосторожности была короткая записка, в которой она извещала любовника, что не может прийти в условленный час ни завтра, ни в ближайшие дни. Ее гордость была уязвлена тягостным открытием, что она заменила в милостях возлюбленного такую низменную, недостойную соперницу, и теперь, с неприязненным чувством подбирая слова, она испытывала мстительную радость, что холодный тон записки ставит их свидания в зависимость от ее прихоти.

Этого молодого человека, пианиста с именем, она встретила на вечере у кого-то из знакомых и очень скоро, сама того не желая и не отдавая себе ни в чем отчета, стала его любовницей. Он, в сущности, почти не волновал ее кровь, у нее не было к нему ни чувственного, ни особо духовного тяготения; она отдалась ему не потому, что он был нужен, желанен ей, а просто из-за недостаточно решительного сопротивления его воле и еще из-за какого-то беспокойного любопытства. Ничто — ни удовлетворенная супружеским счастьем кровь, ни столь частое у женщин чувство духовного оскудения — не вызывало у нее потребности в любовнике; она была вполне счастлива, имея состоятельного, умственно превосходящего ее мужа и двоих детей; она лениво нежилась в своем уютном, обеспеченном, укрытом от бурь существовании. Но бывает в воздухе такое затишье, которое будит чувственность не меньше, чем духота и грозы, такая равномерная температура счастья, которая взвинчивает сильнее всякого несчастья. Сытость раздражает так же, как голод, и от надежной, устоявшейся жизни Ирену потянуло к приключению.

Вот в такую полосу полного довольства, которому сама она не умела придать новые краски, молодой пианист вошел в ее уравновешенный мирок, где обычно мужчины лишь пресными шутками и невинными любезностями почтительно отдавали дань ее красоте, по-настоящему не ощущая в ней женщины, и тут впервые с девических времен что-то всколыхнулось в ее душе. В нем самом ее привлек, пожалуй, лишь налет печали, подчеркивавший и без того нарочитую томность его лица. Ирене, привыкшей видеть кругом только довольных жизнью людей, эта печаль говорила об ином, высшем мире, и ее невольно потянуло за пределы повседневных чувств, чтобы заглянуть в этот мир. Похвала, вызванная минутным умилением от его игры, быть может чересчур горячая с точки зрения приличий, заставила сидевшего у рояля музыканта взглянуть на молодую женщину, и уже в этом первом взгляде было что-то зовущее. Она испугалась и вместе с тем ощутила сладостную жуть, сопутствующую всякому страху, а дальнейшая беседа, вся словно пронизанная и опаленная скрытым пламенем, разожгла ее и без того настороженное любопытство, так что она не уклонилась от новой беседы, когда встретилась с ним в концерте. Дальше они стали видеться часто и уже не случайно. Ей льстило, что для него, настоящего артиста, она так много значит как ценительница и советчица, в чем он не раз уверял ее, и всего через несколько недель их знакомства она опрометчиво согласилась на его предложение — ей, одной ей сыграть свою новую вещь у себя дома; возможно, что у него отчасти и были такие благие намерения, но они потонули в поцелуях и страстных объятиях. Первым ощущением Ирены, после того как она, неожиданно для себя, отдалась ему, был испуг перед этим поворотом в их отношениях; таинственное очарование развеялось в один миг, и чувство вины за измену мужу лишь отчасти умерялось тщеславным сознанием, что она, как ей казалось, добровольно, впервые отринула свой респектабельный мирок.

В первые дни она ужасалась собственной порочности, но мало-помалу, повинуясь голосу тщеславия, стала даже гордиться ею. Впрочем, все эти сложные чувства волновали ее очень недолго. Что-то бессознательно отталкивало ее в этом человеке, главным образом то новое, непривычное, что собственно и пленило ее. Страстность, которая увлекала ее в его музыке, становилась тягостной, и минуты близости, его порывистые властные объятия были ей даже неприятны, она невольно сравнивала его себялюбивую необузданность с робким, после стольких лет супружества, благоговейным пылом мужа. Но, согрешив однажды, она вновь и вновь возвращалась к любовнику, без восторга и без разочарования, из своеобразного чувства долга и еще потому, что ей лень было побороть эту новую привычку. Прошло немного времени, и она уже отвела своему возлюбленному определенное местечко в жизни, назначила для него, как для родителей мужа, определенный день в неделе; но эта связь ничуть не изменила обычного течения ее жизни и только что-то добавила к ней. Вскоре возлюбленный вошел в благоустроенный механизм ее существования, как некий довесок равномерного счастья, как третий ребенок или новый автомобиль, и запретное любовное приключение уже ничем не отличалось от дозволенных радостей.

И вот впервые, когда ей надо было заплатить за это приключение настоящей ценой — опасностью, она принялась мелочно вычислять его истинную стоимость. Она была так избалована судьбой и заласкана близкими, так привыкла благодаря богатству почти не иметь желаний, что первое же затруднение оказалось ей не под силу. Она не пожелала поступиться хотя бы в малейшей степени своей душевной безмятежностью и, почти не задумываясь, сразу же решила пожертвовать возлюбленным ради своего покоя.

В тот же день к вечеру посыльный принес в ответ от возлюбленного испуганное, бессвязное письмо. Это письмо, наполненное растерянными мольбами, жалобами и упреками, слегка поколебало ее решимость покончить с приключением — очень уж льстила ее тщеславию пылкость любовника и его страстное отчаяние. Он настойчиво просил ее хоть о мимолетной встрече, чтобы оправдаться, если он чем-нибудь невольно обидел ее, и теперь ее уже манила новая игра — подольше сердиться на него, чтобы стать ему еще желаннее. Поэтому она велела ему прийти в ту кондитерскую, где, как ей вдруг вспомнилось, у нее в девические годы было свидание с одним актером, свидание настолько почтительное и невинное, что теперь оно казалось ей ребячеством. Забавно, с улыбкой подумала она, что романтика, совсем заглохшая за время супружеской жизни, вновь распускается пышным цветом. И она уже готова была радоваться вчерашнему столкновению, оказавшему на нее такое сильное, живительное действие, что нервы ее, обычно легко приходившие в равновесие, тут все еще продолжали вибрировать.