— Мне-то что. Я своё пожил. Пусть сами разбираются.

Нас все равно никто не слушает.

— А вы?

— Слушали. Попробуй я отцу слово поперёк сказать, Снимет штаны и за милую душу поддаст горячих. Уважение было. Дети родителей почитали. Жены — мужьев. Батька мать мою не бил, но зато его слово — закон. С малолетства приучена.

— Тоже не сладко. Горькая женская доля, — подзадорил я старика. — Рабство семейное, рабство общественное…

— Ишь, словечки понасочиняли, — усмехнулся ен. — Да вы-то почём знаете? Думаете, бабы только хрячили?

И веселиться не смели? Ещё как! На масленицу, на иванов день, на троицу какие гулянки заводили! Работали, верно, работали до семи потов. С зари до зари. Но уж если гуляли-на всю железку. И пели и плясали… А нынче…

Вона, насмотрелся в клубе. Подрыгаются» друг подле дружки и айда по домам. Какие раньше пляски были! Обчие и поодиночке. Русская, камаринская. А кадриль! Хе-хе. Одно загляденье. Не только для девок. И замужние от души веселились. И не так заглядывались на сторону, как нынче.

Всяк своё гнездо берег. А тем более от такого парня, как завклубом…

(Муж Залесской работал в Крылатом завклубом.)

— Интересный?.

— Симпатичный. Артистом прозвали. Галстук такой надевал… Ну, махонький, поперёк торчит…

— Бабочка?

— А шут его знает. В обчем, культурный, обходительный. Девки по углам шептались, вздыхали вс„… И что ей ещё надо было, не понимаю…

— Может, ей было плохо оттого, что другие вздыхали?

— Он — мужик. Ничего здесь особенного нету. Тем паче парней у нас не хватает. Главное, он на эти охи-вздохи не обращал внимания.

— Не удостаивал?

— Говорят, шуры-амуры не крутил.

— А она внешне как?

— Что теперича толковать? Нету человека… Приятная была. Вежливая. Городская, одним словом. Жалко…

Я невольно посмотрел на часы. Дед пожелал доброго сна. И ушёл в свой закуток, в помещение совхозной конторы. Я остался один на один с тишиной.

Утром меня разбудил директор совхоза. Было рано. А в Москве сейчас — глубокая ночь.

Он вошёл прихрамывая. Крупное, почти квадратное тело, большая голова, бритая наголо, густые чёрные брови и такие же усы. Пиджак слегка помят на спине, наверное от постоянного сидения на стуле и в машине. Брюки галифе заправлены в хромовые сапоги.

— Мурзин, Емельян Захарович, — представился он. — Прошу извинить. Забежал пораньше, а то если понадоблюсь, не поймаете, в поле закачусь. Поверите, сплю тричетыре часа в сутки. Уборочная…

Я стоял посреди комнаты в трусах и майке и со сна не мог сообразить, что мне надевать в первую очередь.

— Ничего, я понимаю… — пробормотал я, берясь то за рубашку, то за брюки, то за пиджак.

— Так вы ко мне сейчас зайдёте?

— Да-да, конечно.

…Несмоуря на ранний час, в конторе было много народу, хлопали двери, стучала пишущая машинка, кто-то громко требовал по телефону ветеринарную лечебницу, В кабинете Мурзина прохладно и чисто. Погода осенняя, но все окна настежь. На столе — алый вымпел «За первое место в соревнованиях по футболу Североозерского района Алтайского края».

— Устроились ничего? — спросил он, когда я сел.

— Нормальнр.

— Правда, у нас не такой комфорт, как в городе… Но думаю, наверстаем. Ванную соорудим, телевизор поставим. Хорошо, правда?

— Правда, — кивнул я.

— Значит, с жильём в порядке?

— Да, конечно.

— Ну, тогда приступим к делу.

— Я слушаю.

— Вы скажите, что вас интересует. Постараюсь ответить.

— Прежде всего: у вас должны быть основания, если вы написали письмо в прокуратуру… Какие?

Он хмыкнул, провёл пятернёй по гладкой голове-от затылка ко лбу и обратно.

— Трудный вопрос вы задали. Так сразу и не ответишь.

— Вас не удовлетворили результаты проведённого следствия?

Мурзин покачал головой:

— С одной стороны, сомневаться в вашей работе я как бы не имею права. Вы своё, я своё. Но если подумать, конь о четырех ногах и то спотыкается. Верно я говорю?

— Все мы люди, — развёл я руками.

— Вот именно. Я тоже человек. Но и руководитель. Депутат к тому же. Ходят слухи в совхозе, что нечисто тут дело. Болтают даже, будто следователя подкупили… Который месяц пошёл со дня смерти Залесской, а все успокоиться не могут. Судачить людям я запретить не могу, верно я говорю? — Я кивнул. — Ну, я скажу, что это все сплошная чепуха, выдумка, парторг скажет, Иванов, Петров, Сидоров. Так ведь не поверят. Надо им убедительно доказать, на фактах: воспитательница действительно покончила с собой или нет. И если да, то почему. Мало ли бывает ошибок. Одна комиссия приедет — вроде гладко, другая приедет — все наоборот, сплошные непорядки. Верно я говорю? — Я опять кивнул. — И ещё. Руководитель совхоза кто?

Я. А может быть, что-то проглядел, упустил? Может быть, человеку худо было, а мы прошли мимо, вовремя не поддержали. Видите, сколько аспектов в этом вопросе?

— Ну что ж, я вас понимаю…

— Погодите. Ну, несознательный элемент — это одно.

Им, может, объясняешь, объясняешь, и все попусту. Вбили в голову. Но когда к вам приходят сознательные люди, коммунисты, комсомольцы, и говорят: не верим, что Залесская могла пойти на самоубийство. Я им должен ответить что-то конкретное. Верно я говорю?

— Вы можете сказать, кто именно приходил?

— Конечно. Заведующая детским садом, кандидат в члены КПСС, раз. — Он загнул палец. — Воспитательница того же детсада Завражная, два. Комсомолка. Между прочим, ближайшая подруга Залесской. Мамаши приходят, чьи дети воспитывались у Залесской. Да-да, приходят. Среди них хорошие, честные работницы. Это не какие-нибудь бабки с завалинок. Я одной говорю, что органы следствия свою работу знают, не доверять им мы не имеем права.

Другой…

В дверь заглянула секретарша. Ей-богу, прямо девчонка из седьмого-восьмого класса. Вот ради кого Женя Линёв осел в совхозе. Да и сам участковый выглядел очень молодо.

— Емельян Захарыч, район, — виновато произнесла она.

Мурзин сказал мне «извините» и схватил трубку одного из трех телефонов.

— Да, слушаю. Какое утро? Я уже скоро обедать собираюсь. Это вы там только что встали… Идёт нормально.

Надо справиться у Ильина. Он даст самый точный процент, — до сотых включительно. — Мурзин некоторое время поддакивал в трубку, изредка поглаживая бритую макушку. Про себя я уже назвал его Котовским. — А нельзя без меня? Если вам все равно, пошлю Ильина. Будь здоров.

Он с треском опустил трубку и стал вертеть диск другого аппарата.

— Объясняю… Кто это? — спросил он по телефону. — Николай Гордеевич у вас не объявлялся? Куда уехал? — Директор нажал на рычаг и снова стал набирать номер. — Выходит, надо заново все поднять. Чтобы люди наконец успокоились. Верно я говорю? — Он махнул рукой: сейчас, мол, продолжим…

— Николай Гордеевич, насилу тебя разыскал. Ты уж не в службу, а в дружбу, надо быть в районе к часу у второго секретаря. Я бы мог, да ты им выложишь все как на тарелочке. Не забудь про транспорт.

Рогожин, анафема, опять будет клясться, что выслал двенадцать, а прибыли восемь. Сам проверял сегодня. И один шофёр пьян в стельку. Кто его знает, со вчерашнего или уже с утра успел приложиться? Это подчеркни особо. Уже третий случай. Шенкелей этому Рогожину, шенкелей. Я заеду, не беспокойся. — Он закончил телефонный разговор. — Вы спросите почему? Много я видел. И войну прошёл. Как бы худо ни было, а человек стремится прежде всего жить.

Невмоготу, кажется, уж лучше сдохнуть, чем такая жизнь, а все-таки помирать не хочется. А тут… Или я чего-то не понимаю, или ненормальность какая-то. Да ведь с виду нормальная, жизнерадостная. Погубил себя выходит, человек, похоронили, а виновных нет, верно я говорю?

— Что я могу вам сказать, Емельян Захарович?.. — Пока директор совхоза разыскивал этого неуловимого Ильина, у меня потерялась нить беседы. — В настоящее время я знаю не больше», чем следователь, который вёл расследование до меня. От вас слышу только общие рассуждения, хотя они мне понятны. По-человечески, по-граждански…