Иветт тоже имела все качества натуры, рожденной свободной. Она также в один прекрасный день могла бы распознать его, и защелкнуть на его шее рабский ошейник своего презрения. Но способна ли она понять это? В этот раз он будет бороться насмерть. В этот раз раб в нем был загнан в угол, как загнанная в угол крыса. И он станет бороться с храбростью загнанной в угол крысы.
— Я думаю, вы одного поля ягоды, — недобро усмехнулся он.
— Действительно, это так, — сказала она с той веселой неопределенностью. — Мне они ужасно нравятся. Ты знаешь, они кажутся такими твердыми, такими честными.
— У тебя своеобразное понятие о честности! — снова усмехнулся он. — Молодой Альфонс уезжает с женщиной, старше его, и позволяет себе жить на ее деньги! Женщины, оставившей свой дом и своих детей! Я не знаю, где ты позаимствовала свои идеи о честности. Надеюсь, не у меня. И кажется, что ты очень хорошо знакома с ними, принимая во внимание твои слова, что ты только что познакомилась. Кстати, а где ты с ними познакомилась?
— Когда я каталась на велосипеде. Они ехали на своей машине, и случилось так, что мы разговорились. Она мне сразу сказала, кто она такая, чтобы я все знала. Она порядочная. — Бедная Иветт старалась держаться стойко.
— И как часто с тех пор ты встречаешься с ними?
— О, я была у них только дважды.
— Где?
— У них дома, в Скорсби.
Он посмотрел на нее с такой ненавистью, как если бы хотел ее убить. И он попятился от нее к оконным занавескам своего кабинета, как крыса в нору. Где-то в глубине души он думал о своей дочери непроизносимые гадости, такие же, какие он думал и о Той — Которая — Была — Синтией. Он был бессилен против самых низких инсинуаций своего собственного разума. И все те мерзости, которые он относил к по-прежнему бесстрашной, хотя и напуганной его поведением девочке, раскрыли его отвратительную сущность, показав сразу все ядовитые клыки на красивом лице.
— Так ты только познакомилась с ними, да? — сказал он. — Я вижу, ложь у тебя в крови. Не думаю, что ты получила ее в наследство от меня.
Иветт, наполовину отвернув безразличное лицо, подумала об откровенно лживом лице Бабули. Но ничего не ответила.
— Что заставляет тебя ползать вокруг подобных пар? — усмехнулся отец. — Неужели для тебя в мире не достаточно порядочных людей? Любой мог бы подумать, что ты как заблудившаяся собака, вынуждена вертеться вокруг непорядочных пар, потому что порядочные не захотели бы иметь с тобой дела. Не получила ли ты по наследству что-нибудь похуже, чем ложь в крови?
— Что я могла получить худшее, чем ложь в крови? — спросила дочь.
На его глазах сейчас проявлялись ее бесстыдство и испорченность, которые скрывались в ее девственном, нежном, птичьем лице. Та — Которая — Была — Синтией, тоже была такой: подснежник. У него начинались конвульсии садистского ужаса при мысли, какой могла быть настоящая испорченность Той — Которая — Была — Синтией. Даже его собственная любовь к ней, которая была страстью рожденного трусом, казалась ему страшной испорченностью. Так какой же должна быть свободная любовь?
— Ты сама знаешь лучше всех, что унаследовала, — усмехнулся он. — Но тебе следовало бы постараться поскорее обуздать себя, если ты не намереваешься закончить свои дни в приюте для преступно-помешанных.
Холодная неподвижность овладела ею. Была ли она ненормальной, одной из полупреступных ненормальных? Эта мысль заставила ее чувствовать себя холодной и безжизненной.
— Почему? — спросила она, бледная и оглушенная, оцепеневшая и холодеющая от страха. — Почему преступное помешательство? Что я сделала?
— Это секрет между тобой и твоим Создателем, — зло пошутил он, усмехнувшись. — Я не стану об этом спрашивать. Но определенные наклонности заканчиваются преступным помешательством, если они не обузданы вовремя.
— Ты имеешь в виду знакомство с Иствудами? — после паузы задала вопрос Иветт, онемевшая от испуга.
— Имею ли я в виду, что не следует вертеться около таких людей, как мисс Фассет и отставной майор Иствуд, человек, который уехал с женщиной, старше его, ради ее денег? Конечно, да!
— Но ты не смеешь так говорить! — крикнула Иветт. — Он исключительно простой человек, очень хороший и честный.
— Он, по-видимому, такой же, как ты, да?
— Ну, в общем, я думала, да, я думала, что тебе он тоже понравится, — сказала она просто, с трудом понимая, что говорит.
Пастор попятился в занавески, как если бы девочка угрожала ему чем-то страшным.
— Замолчи сейчас же, — огрызнулся он, жалкий. — Не говори больше ничего. Ты сказала слишком много, чтобы очернить себя. Я не хочу больше слышать все эти ужасы.
— Но какие ужасы? — настаивала она.
Самая наивность ее непосвященной невинности отталкивала его, пугая еще больше.
— Ничего больше не говори! — произнес он низким сипящим голосом. — Но я убью тебя до того, как ты пойдешь дорогой своей матери.
Она посмотрела на отца. Он стоял на фоне бархатных занавесей своего кабинета, с желтым лицом, обезумевшими глазами, как у крысы, полными страха, ярости и ненависти. И цепенящее морозящее душу одиночество охватило ее. Для нее тоже все потеряло смысл.
Было тяжело нарушить холодную белую тишину, окутавшую комнату. В конце концов, Иветт посмотрела на отца. И вопреки ее воле, ее сознанию, в ее молодых, чистых, несчастных глазах засквозило презрение к нему. И он ощутил его, как знак раба на шее.
— Ты имеешь в виду, что я не должна общаться с Иствудами? — спросила она.
— Ты можешь общаться с ними, если хочешь, — усмехнулся он. — Но, если будешь делать это, тебе не придется общаться со своей Бабулей, тетей Сисси и Люсиль. Я не могу допустить, чтобы они были осквернены. Твоя бабушка была самой верной женой и преданной матерью на свете и однажды уже перенесла потрясение от стыда и отвращения. Она никогда больше не будет подвержена подобному. Я уж об этом позабочусь.
Иветт слушала все это вполуха, смутно понимая, что он от нее хочет.
— Я могу послать записку и сказать, что ты не одобряешь нашего знакомства, — тихо сказала она.
— Делай так, как считаешь нужным. Но помни, что ты должна выбирать между чистыми людьми, уважением к почтенному незапятнанному возрасту твоей Бабули, и людьми, которые не чисты ни умом, ни телом.
Снова воцарилась тишина. Затем дочь посмотрела на отца, и ее лицо не выражало ничего, кроме смущения. Но где-то на заднем плане, кроме недоумения, было еще особенное, спокойное, девственное презрение рожденного свободным по отношению к рожденному трусливым. Он, как и все Сейвелы, был рожден рабом.
— Хорошо, — сказала она. — Я напишу записку и скажу, что ты не одобряешь.
Он не ответил. Он был частично польщен, тайно испытывая триумф, триумф презренного раба.
— Я постараюсь сохранить это в секрете от твоей бабушки и тети Сисси, — сказал он, — не нужно, чтобы это было достоянием гласности, если ты решила положить этой дружбе конец.
Воцарилась тишина.
— Хорошо, — произнесла, наконец, она. — Я пойду и напишу.
И еле передвигая ноги вышла из комнаты.
Она адресовала свою маленькую записку миссис Иствуд: «Дорогая миссис Иствуд, папа не одобряет мои визиты к вам. Поэтому вы поймете, если мне придется прекратить их. Я ужасно сожалею». Это было все.
Она почувствовала мрачную опустошенность, когда опускала письмо. Она была напугана своими собственными мыслями. Ей захотелось сейчас же прижаться к сильной мужественной груди цыгана, и чтобы он обнял ее, — только раз, один единственный раз, чтобы утешил и поддержал ее. Она хотела, чтобы он поддержал ее в споре с отцом, испытывавшим лишь отвращение и страх по отношению к ней. Тем более, что она все еще тряслась от ужаса, с трудом заставляя себя идти, особенно когда вспоминала об угрозе пастора поместить ее в больницу для преступных умалишенных. Казалось, страх идет за ней по пятам. Страх, огромный, пронизывающий страх всех рожденных рабами: ее отца и всего человечества, как будто человеческая трясина засосала ее, и она тонет в ней, слабая и беспомощная, исполненная кошмара и отвращения перед каждым человеком, которого встречает на своем пути.