Изменить стиль страницы

— Продай все твое имение и раздай деньги бедным.

Нет, она не могла осуществить этого в действительной жизни. Какое безнадежное отчаяние охватило ее!

Не могла она также подставить обидчику другую щеку. Раз Тереза дала ей пощечину, Урсула в порыве христианского смирения повернулась к ней другой щекой. Разъяренная Тереза, нисколько не усомнившись, ударила ее и по этой; с гневным сердцем, но смиренным видом Урсула отошла прочь.

Тем не менее обида и глубокий, мучительный стыд не давали ей покоя до тех пор, пока однажды, поссорившись с Терезой, она чуть не оторвала ей голову.

— Будешь теперь знать! — добавила она яростно, и отошла с нехристианской, но успокоенной душой.

В смирении христианина ей чудилось что-то унизительное и нечистое. Она ударилась в другую крайность.

«Я ненавижу Веррисов, — размышляла она, — и я хочу, чтобы они умерли. Зачем отец оставляет нас здесь в таком положении, незначительными людьми, без состояния? Почему он не добился иного, более высокого положения? Если бы отец был тем, чем ему следует, он назывался бы граф Уильям Бренгуэн, а я была бы леди Урсула. Почему я должна быть бедной, пресмыкаясь, как червь на дорожке? Если бы я занимала положение, я могла бы разъезжать верхом на лошади в зеленом верховом костюме в сопровождении грума. Я останавливалась бы у ворот коттеджей и спрашивала у женщины, выходившей мне навстречу с ребенком на руках, как здоровье ее мужа, повредившего себе ногу. Я гладила бы ребенка, с удивлением разглядывавшего мою лошадь, по льняным волосам и давала бы матери из своего кошелька шиллинг. А приехав домой, приказала бы послать из замка в коттедж всякой еды и одежды.

Такими мечтами тешила она свою гордость. Иногда картины менялись: то она бросалась в огонь, чтобы вытащить оттуда забытое дитя; то ныряла в шлюзы канала спасать мальчика, которого схватила судорога, то выхватывала из-под ног мчавшейся лошади маленького ребенка, еле начинающего ходить. Воображение делало ей доступным все.

И все-таки, в конце концов, тоска по воскресному миру вспыхнула в ней с новой силой. Она почувствовала сильнейшее тяготение к Христу, чтобы под его охраной приютиться и согреться. Но как это объединить с деловой, будничной жизнью и что значит, что Христос прижмет ее к своей груди, как мать младенца? О, как хорошо крепко прижаться к его груди и найти там успокоение! Какое это блаженство! От страстного желания она вся задрожала. Если бы на самом деле она могла пойти к нему, положить свою голову ему на плечо, почувствовать, что ее ласкают, как ребенка, и испытать настоящее успокоение!

Она бродила вся охваченная пылом своих религиозных стремлений. Ей хотелось почувствовать на себе нежную любовь Иисуса, выразить ему свои чувства и получить такой же ответ. Целыми неделями она ходила восторженная.

Но в глубине души она не могла не ощущать, что это ложь, и что страсть к Иисусу служит ей просто чувственным удовлетворением. Но как освободиться от этого? Она понимала, что совсем запуталась.

Она возненавидела себя, ей хотелось растоптать, раздавить себя, уничтожить окончательно. Это религия ввела ее в такое заблуждение, и все чувство ненависти устремилось на религию. Всё и все были виноваты в ее положении; она стремилась стать безразличной, суровой, жестокой ко всему, за исключением того, в чем она нуждалась, что могло дать ей немедленное удовлетворение. Она поняла, что в ее чувстве к Иисусу кроется сентиментальность, и возненавидела ее со всей горечью осознанной ею беспомощности.

В этот период у них появился молодой Скребенский. Ей было около шестнадцати лет. Она была гибкая, еще очень юная девушка, глубоко скрытная, но время от времени впадавшая в безудержную откровенность, когда она, казалось, изливала свою душу целиком, но на самом деле давала о ней чисто внешнее, ложное представление. До крайности чувствительная ко всему, она держала себя преувеличенно безразличной и равнодушной, чтобы этим самым скрыть муки своего самолюбия.

Она жестоко изводила окружающих своей страстной порывистостью и тягостными сомнениями. Казалось, что она искренне стремится подойти к другим с открытой душой, но это была только видимость, так как в глубине души таились неиссякаемое недоверие и враждебность, проявившиеся еще в детстве. Она думала, что верит каждому и любит его. Но не чувствуя ни любви, ни веры в себя, она относилась с глубоким недоверием ко всем, напоминая этим пойманную птицу или змею. Ее поступками гораздо чаще руководили взрывы ненависти и отвращения, нежели любовь.

Так бродила она ощупью, во тьме, полная душевного смятения, не чувствуя под ногами никакой почвы, никакой опоры, неоформленная и неопределившаяся.

Раз, сидя вечером в гостиной над книгами, опершись головой на руки, она уловила чьи-то новые голоса в кухне. Апатия покинула ее мгновенно и она стала внимательно прислушиваться. Ею овладело острое желание остаться здесь незамеченной. Слышно было два мужских голоса. Один звучал мягко и искренно, с определенным оттенком прямоты, другой отличался подвижностью и стремительностью. Урсула, позабыв о своих занятиях, напряженно вслушивалась в звук голосов, с трудом улавливая слова.

Первый голос принадлежал дяде Тому. Она знала наивную искренность его интонаций, прикрывающую скорбь и безумное страдание его души. Но кто был другой собеседник? Кому принадлежал этот уверенный, возбужденный голос? Казалось, он торопил куда-то, неотступно побуждал двигаться вперед.

— Я помню вас, — говорил этот голос. — Я запомнил с первого раза ваше красивое лицо и темные глаза.

Миссис Бренгуэн, смущенная и довольная, засмеялась.

— Вы были тогда маленьким мальчиком с короткими вьющимися волосами, — сказала она.

— Да? Правда, так было. Они ведь очень гордились тем, что мои волосы вьются.

Несколько мгновений все помолчали.

— Я помню, — послышался голос отца, — что вы были очень благовоспитанным мальчиком.

— О, да! Я не просил вас остаться переночевать? Обычно я ко всем обращался с таким предложением. Конечно, этому меня научила мама.

Послышался общий смех. Урсула встала, она решила пойти к ним.

При скрипе двери все обернулись. На минуту девушка замялась, страшно сконфуженная. Ей так хотелось войти с достоинством, а теперь она невольно остановилась, не зная куда девать свои руки. Ее темные волосы были заколоты сзади, карие с желтизной глаза светились, устремленные вперед, в пространство. Позади нее в гостиной виднелся мягкий свет лампы над открытыми книгами.

Она направилась к дяде Тому, который тепло встретил ее, поцеловал и как будто бы очень внимательно отнесся к ней, но под этим чувствовалась его полная, глубокая отчужденность.

Ей хотелось подойти скорее к незнакомцу. Он стоял немного отступив назад и дожидаясь. Это был молодой человек, с ясными, светло-серыми глазами, вспыхивавшими и оживлявшимися при обращении к нему.

В этом самоуверенном ожидании было что-то затронувшее ее, и давая ему руку, она рассмеялась смущенным красивым смехом, и задержала на секунду свое дыхание, как взволнованный ребенок. Он захватил ее ладонь всей своей рукой и пожал, с поклоном. Его глаза внимательно разглядывали ее. Она почувствовала прилив гордости, и сердце ее затрепетало.

— Ты знаешь, Урсула, это мистер Скребенский, — сказал дядя Том своим задушевным голосом.

Невольно вспыхнув, она повернулась к незнакомцу, как бы для того, чтобы подтвердить, что она его знает, и снова засмеялась дрожащим, взволнованным смехом.

В его глазах мелькнули огоньки, полурассеянное внимание обратилось в сосредоточенное. Он был в возрасте двадцати одного года, с гибкой фигурой и темными волосами, зачесанными назад.

— Вы надолго сюда? — спросила она.

— У меня месяц отпуска, — сказал он, поглядывая на Тома Бренгуэна. — Но мне надо посетить различные места и успеть побывать повсюду.

От его слов на нее повеяло внешним миром. Как будто бы она сидела на вершине горы, а у ее ног простирались смутные очертания всего света.