Отсюда галерея, соединявшая службы, выглядела еще вполне величественно, хотя многие камни, украшенные резьбой, и целые каменные плиты со скульптурными изображениями вывалились и лежали на земле. Поверху шла другая галерея с перилами, соединявшая флигель с основным зданием и тянувшаяся в длину метров на сорок. Низкие и широкие окна здания чередовались с высокими глухими амбразурами, закругленными сверху. Из комнат, занимавших, должно быть, все это одноэтажное помещение, доносился какой-то странный шум. Егеря прильнули к оконным переплетам, и Дьедонне вместе с ними.
Кто же это глядит на нас из окон? В полутемных комнатах целый рой ребятишек, тоже бросившихся к окнам. Бледненькие личики, глаза огромные и грустные; я подошел, махнул рукой — не отвечают. Что же это такое? Школа или приют? Послышались суровые окрики, детвора мигом разлетелась по местам, сразу же возобновился прервавшийся было шум, похоже, что застучали машины. Нам объяснили, что Ларошфуко известный филантроп и поэтому дает — так и говорили: «дает» — работу пяти сотням бедных детей. Здесь как раз помещалась прядильня, где выписанные из Англии мастера установили машины новейшего образца — каждую такую машину обслуживал один взрослый и двое детей, заменяя двенадцать рабочих. А ведь малышам можно платить в день от десяти до двенадцати су, тогда как взрослый получает от тридцати до сорока. Слушая этот рассказ, Шмальц начал отпускать шуточки по адресу филантропов, но наш провожатый — лысый толстяк, тот самый мажордом — обозлился, даже побагровел: ведь господин де Ларошфуко-Лианкур настоящий благотворитель, и этой прядильней его благодеяния далеко не ограничиваются. Возьмите хотя бы земледелие: он ученый агроном, применяющий самые передовые методы; с его приездом все в округе переменилось. Деревня стала доподлинным раем: что только здесь теперь не растет! И рапс, и лен, и хмель, любые овощи, конопля, плодовые деревья…
— И виноград, — учтиво вставил Дьедонне.
— Да, и виноград, представьте себе, именно виноград. А главное, все население при деле, и оно-то знает, чем обязано господину де Ларошфуко. Если же оставить детей бегать по улицам без присмотра — а присматривать за ними нелегко, — такие лодыри вырастут, что ужас! Их счастье, что они работают по тринадцать — четырнадцать часов даже в летнюю пору. Только так и можно сделать из них людей. Должно быть, господам офицерам неизвестно… иначе они бы с большим уважением отзывались о хозяине дома, который без всяких революций начал творить добро. Он давным-давно отдал эти здания под приют для детей неимущих воинов и обучал их за свой счет… И тот же господин де Ларошфуко, а не кто другой, по возвращении во Францию в восьмисотом году первым применил прививки доктора Дженнера против оспы. Не говоря уже о том, что здесь до восемьсот шестого года помещалась школа искусств и ремесел, основанная этим великим человеком и перенесенная ныне в Шалон. Конечно, легко судить людей с наскока…
Скажите на милость, старичок, видно, решил учить нас уму-разуму!
— А как ты насчет филантропов, любишь их или нет? — спросил Шмальц у Арнавона, и Арнавон в ответ только присвистнул.
Воспользовавшись привалом, лошадей почистили, напоили, задали им овса… с овсом, правда, было туговато… Конюшни даже у такого филантропа, как господин де Ларошфуко, не рассчитаны на целый эскадрон. Словом, что было, все забрали. Хорошо бы здесь перекусить, но походные кухни ушли вперед вместе с обозом. Дождь перестал. На улицу высыпали ребятишки, сбежались, увидев солдат, со всех сторон. На вид им от силы по семи лет, а может быть, просто плохо растут. Самым старшим не больше четырнадцати. Дети подталкивали друг друга локтями. Разглядывали лошадей, кавалеристов. И мальчики и девочки были одеты в какое-то тряпье, десятки раз штопанное, большинство в бесцветных дерюгах. О чем-то шептались между собой. Должно быть, им сказали, что эти солдаты ловят короля Франции. Появился священник, построил их в ряды и повел куда-то. В сгущающемся вечернем сумраке заплясала в аллеях парка длинная цепочка огней. Порывом ветра ее бросало то вправо, то влево, и по стволам вековых дубов заскользили красные пятна. В жилом доме потухли огни.
Сен-Жюст-ан-Шоссе, говорите? Но, черт возьми, ведь уже ночь на дворе, а сколько отсюда до Сен-Жюста, небось не меньше десяти лье? Ну и что же? Будем там в начале одиннадцатого, зато поедим… Поговорите-ка с людьми, что они на сей счет думают. Что думают на сей счет кавалеристы 2-й роты 3-го эскадрона — это, по-моему, яснее ясного, сказал бы словечко, да не хочется. По коням! По коням! После привала вроде как бы забыли, что сделали за день четырнадцать, если не все пятнадцать лье. Клермон, Фитц-Джемс… Кажется, поведи их на край света, и они дойдут, даже под этим нудным мелким дождем, падающим теперь на меловую почву, которая пошла сразу же за Клермоном. И поручик Робер Дьедонне гордится ими. Он горд тем, что командует этими людьми, и тем, что он из их числа. Нет такой силы в мире, которая заставила бы его признаться в том, что он устал. Ему хорошо знакомо это чувство, чувство боевого братства, когда отстать от своих в то время, как свои идут вперед, — значит не только покрыть себя позором, но ощутить себя почти изменником. Люди часто говорят о героизме, рассказывают о героях десятки историй. Но здесь — совсем другое. Здесь ты не один, здесь никто не желает отставать. Здесь все вместе, заодно, и ты не щадишь себя, ты одержим желанием сделать чуть-чуть, хоть чуть-чуть, хоть совсем чуть-чуть больше того, что разумно и что можно сделать. И когда говоришь себе: нет уж, увольте, ни одного лье дальше, и, когда это лье осталось позади, а твои товарищи все идут вперед, точно так же думаешь о следующем лье… и о следующем… И так же в бою, и так же в смерти.
Он отлично знал, что солдаты любят его, своего командира, прежде всего за то, что по своему физическому облику он ничем не отличается от них — их же корня, с прямыми рыжими патлами, которые он зачесывает на лоб; усы с закрученными кончиками более светлого, чем волосы, оттенка, жесткие даже с виду, свисают на нижнюю губу, кожа красная, выдубленная вольным ветром. И телосложением он — исконный нормандец, привычный к лошадям, не то наездник, не то погонщик волов… Он не хочет упасть в их глазах, что неминуемо произошло бы, будь он вроде тех слабосильных игрушечных офицериков, которых присылают к нам из генерального штаба. Вместе с этими солдатами, во всяком случае со многими из них, он побывал в Германии и в России… и теперь благодаря исчезновению подлеца Буэкси де Гишан стал их начальником… Кстати, при существующей в кавалерии системе большинство солдат почти не знает своих офицеров. Происходит это из-за несоответствия между количеством офицеров и количеством взводов. Многими взводами командуют унтер-офицеры, а офицеров просто распределяют по эскадронам, не глядя, каково их место в части. На марше, в колонном построении, едешь не со своим эскадроном, не со своим взводом, а где попало, сообразно с той или иной диспозицией, установленной штабом. А на следующем этапе, возможно, придется командовать опять-таки новыми людьми. Таким образом и солдаты вас не знают, и вы их не знаете… Роберу Дьедонне уже давно такая система казалась порочной, следовало бы от нее отказаться раз и навсегда. Он даже разработал свою собственную систему, любил поговорить о ней, не смущаясь тем, что полковые товарищи — поручики и капитаны — высмеивали эту его страсть. По правде говоря, поскольку Робер первым из поручиков вступил в полк и поскольку многие солдаты перешли сюда из эскорта, где и он служил до образования 1-го егерского, почти все люди знали его. И сейчас — в ночном мраке он чувствовал это — было просто одним кавалеристом больше, и куда бы он, Робер, ни кинул взгляд, он по отдельным черточкам: по манере подымать плечи, по посадке — узнавал давно знакомые силуэты, с которыми сливался его собственный силуэт на фоне ровной дороги, убегающей среди черных деревьев и изредка попадавшихся селений. Дюфур, Леже, Лангле, Пенвэн, Боттю, Ламбер и, конечно, Арнавон, Шмальц, Ростан, Делаэ… Что же было общего между солдатами и офицерами, что давало Роберу чувство своей неотъемлемой принадлежности к этой колонне на марше, как неотъемлема морская волна от моря? Странно, до сих пор он не задавался такими вопросами. Никогда для него это не было проблемой в отличие от Сен-Шамана, Буэкси де Гишан, Мейронне, от Фонтеню… Так получилось само собой. Вытекало естественно из всей его предыдущей жизни. Пошло это еще с деревни, где он бегал мальчишкой в ту пору, когда родители еще не перебрались в Руан. А в Руане, на школьном дворе, он играл с сынком Жерико и другими сверстниками. И на лугах, тянущихся вдоль Сены, где они, юнцы, объезжали среди высоких трав лошадок, таких же молодых, как они сами… Пошло это и от рассказов дяди, потерявшего во Фландрии ногу и не раз вспоминавшего об измене Дюмурье, о вмешательстве комиссаров в дела Великой Армии, об этом Левассере, личном дядином знакомом. От того времени, когда отец Робера был арестован в связи с Жерминальским восстанием и выслан в Кайенну… и вплоть до того дня, когда Робер, рекрут призыва 1808 года, не дожидаясь своей очереди, вступил в армию… столько событий и столько мыслей выковали в нем эту силу плоти и духа, закалили его, и он стал настоящим человеком, теперешним Дьедонне, превратили в бойца, в кавалериста… такого же, как Арнавон, Ростан, Шмальц, и в то же время отличного от них и в чем-то неуловимом более близкого к тем другим: к Лангле, Боттю, Лежэ, Пенвэну, — к тем, что носят длинные волосы и заплетают их на затылке в косичку — такая уж у них мода. А некоторые даже до сих пор пудрят волосы, например Грондар или Марьон… А что сейчас поделывает Жерико? Он вспомнил вдруг о Жерико, об этом чертовом Теодоре, с которым они снова встретились в Париже — тот писал в 1812 году его портрет… если только можно говорить в данном случае о портрете. Ведь Жерико написал с него, с Робера, только одну физиономию, усы, а потом взял да и пририсовал к голове Дьедонне торс и ляжки не то барона, не то виконта д’Обиньи. Где-то сейчас этот щеголь? Милый мой Теодор… правда, с ним иногда было трудно — любит усложнять все на свете… Малый прямо-таки помешан на лошадях, но, сколько его ни уговаривал Робер пойти в кавалеристы, он и слушать не хотел. А ведь какой бы из него получился егерский офицер — демон бы получился! Что ж, поскольку император вернулся, возможно, пойдут заказы на конные портреты: смена правительства во всех случаях сулит удачу господам живописцам.