Мушкетеры теперь на полном галопе неслись через луга, и лошадиные копыта с чмоканьем погружались в размокшую землю. Отряд мушкетеров, разделившись надвое, старался обойти табун с флангов. И с той и с другой стороны раздавались крики: брань табунщиков, угрозы мушкетеров. Один крестьянин, белокурый великан с висячими густыми усами, обвел окруживших его преследователей затравленным взглядом больших голубых глаз и круто осадил свою тяжело дышавшую кобылу. Теодор первый схватил ее за узду. Богатырь, весь пестрый от разноцветных заплат и штопки, со страху покрылся испариной. Он махнул рукой товарищам, словно говоря: «Ничего не поделаешь, сдавайся, братцы!» И прокричал что-то вовсе уже непонятное. Что они говорят, эти люди? Издали было видно, как двое других нерешительно переглянулись, видимо поняв тщету дальнейшей борьбы. Вырвавшиеся вперед мушкетеры наставили на табунщиков пистолеты.
Теодор смотрел сейчас только на лошадей с залоснившейся от пота шерстью — в табуне были одногодки, непригодные для кавалерии, их придется оставить владельцам. Были тут и жеребцы, явно предназначавшиеся для завода, хотя иные тяжеловесные походили на рабочих лошадей. Трепет этой укрощенной мощи, это колыхание грив… Теодор уже не смотрел, он рисовал.
Табунщики мало-помалу успокоились. Удето объявил им, что за поголовье будет уплачено. Впрочем, им-то от этого какой прок? Лошади не ихние, они сами люди подневольные — пасут чужой табун, принадлежащий здешнему главному воротиле, настоящему мироеду, полукрестьянину-полупомещику, его прибытия приходилось ждать здесь, на лугу; дождик снова начался — тот тончайший дождик, что налетает порывами и засыпает человека мелкими, точно зерна мака, каплями. А когда кажется, что он вот-вот перестанет, он припускает с новой силой. Боже правый, неужели им мокнуть под дождем, ради того чтобы вступить в торг с каким-то пикардийским барышником! Барышник держался с господами офицерами раболепно и в то же время дерзко. Носил он куртку с отложным воротником и высокие сапоги и говорил почти что по-французски, а если и сбивался временами на местное наречие, то тут же спохватывался, но во всех случаях лошадь он называл не иначе как «сивка». Само собой разумеется, он охотно продаст своих «сивок» солдатам его величества, слава богу, он честный роялист. Поначалу он, признаться, испугался: всякие ведь ходят слухи, а вдруг это пожаловали мятежники… Будто мало этот проклятый корсиканец перебрал у нас «сивок», загнал их в Россию, и они все там передохли, хорошо это, ну скажите сами! Но вам-то зачем всех забирать? Возьмите у каждого по малости. Рассекая хлыстом воздух, он твердил: «Мое дело — сивками торговать. Я их люблю, своих сивок-то…» После чего велел отогнать в сторону тех животных, каких, видимо, решил не продавать — явно самых лучших коней, — а нам намеревался всучить старых одров. Пришлось покричать, позвякать золотом, пригрозить. А почему не эту или вот, скажем, не этого? Спор затягивался, и конца ему не было видно. Ну ладно, а почему вы не желаете продать нам вороного? Добрый конь…
— Господин капитан, — ответил барышник с запинкой, не зная, как величать Удето, — вороной мне и самому нужен — для завода. Разве вам такая сивка сгодится? Она с норовом… на ней никто из ваших не усидит… она под верхом не ходит.
— Ах вот как! — заорал Удето. — Сейчас увидите!
Повернувшись в седле, он обвел глазами своих подчиненных.
И тут вдруг заметил Жерико:
— Слушайте, мушкетер! Покажите-ка этому барышнику, ходит вороной под верхом или нет.
И указал пальцем на коня. Теодор соскочил с Трика и подошел к вороному. Тот заржал и поднялся на дыбы. Барышник захихикал, похлопал хлыстом по своим сапожищам.
— Подожди малость!
Два его табунщика с трудом взнуздали коня.
Но Жерико, сбросив наземь свой плащ, уже схватился за гриву жеребца и вскочил ему на спину. Махнул рукой табунщикам — отпускайте, мол. Жеребец рванулся, сделал скачок, понесся галопом. Незаметным движением туловища всадник удержался на коне. Он схватил поводья и, высоко подняв кисти рук, пытался перевести лошадь на шаг. Табун расступился перед ними, вороной старался стряхнуть с себя всадника, но тот вдруг прилег к его холке, до боли сжав бока своими крепкими ногами. Конь круто повернулся, снова встал на дыбы, опустился на все четыре ноги. И вдруг понесся точно стрела: видно было, как далеко, на том конце залитого дождевой водой луга, он кружит на месте, пытаясь скинуть седока. Потом так же вдруг повернул обратно. Теодор ехал теперь, слегка откинув корпус назад, широко улыбаясь. Он управлял вороным только с помощью шенкелей, молодецки кинув на шею коня поводья, опустив руки. Конь шагал, низко нагнув голову, и на лбу его ясно виднелась белая звездочка. А на повороте все заметили, что, кроме белой звездочки, у коня еще и белый чулок на правой задней ноге. Таких лошадей в Испании зовут «белоножками», и один из мушкетеров, побывавший в сражениях на Пиренейском полуострове, заявил во всеуслышание, что с «белоножками» надо держать ухо востро. Удето не сумел скрыть своего недовольства. Он крикнул Теодору:
— Взять поводья, черт вас подери! Что это еще за цирк? Мы не у Франкони! — Потом обернулся к барышнику: — Ну-с, убедились?
— Ладно, — сдался тот, — у него-то хорошо получилось! Но только я вас предупреждаю: сивка с норовом, вы еще с нею наплачетесь!
В конце концов удалось выторговать шестьдесят девять лошадей. «Главное, чтобы сивки Наполеону не достались! Как мне сказали, что солдаты приехали, я было подумал…» Лошадей повели колонной. Так их и доставили в Бовэ.
Город за время их отсутствия неузнаваемо переменился. И не только потому, что низко нависшее небо вдруг поголубело, поднялось, раздвинулось, залилось светом. К Бовэ подошла королевская гвардия, подтянулись роты, проведшие ночь в Ноайле, где ночевали принцы, и присоединились к тем частям, что вошли в город накануне. На улицах кишели люди, кони, повозки. Артиллеристы господина де Мортемар выставили свои пушки перед собором св. Петра, главная площадь превратилась в неописуемо шумную ярмарку. Все утро прошло в яростной дележке коней между королевским конвоем, легкой кавалерией, гренадерами, кирасирами и мушкетерами. Офицеры бегали по лавкам, скупая любую обувь, лишь бы сменить свои проклятые и уже негодные к носке сапоги. Но ничего подходящего не обнаружили. Шли споры даже из-за пары войлочных туфель.
Среди этого неслыханного хаоса, возраставшего по мере того, как съезжались повозки всех видов и назначений — тележки, кареты под парусиновым верхом, старые почтовые дилижансы, десятки раз бывшие в починке, разболтанные берлины, растерзанные рыдваны и кабриолеты — страшная кунсткамера захолустья, — между рядами шарахавшихся в сторону лошадей, за которыми вдогонку бросались офицеры-ремонтеры, вопя, что лошади — черт бы вас всех побрал! — предназначаются для их людей, что не одному только королевскому конвою они нужны, все мы, слава богу, здесь равны, гренадеры, как и все прочие, тоже имеют право ездить на лошадях… вдруг среди этого хаоса Теодор заметил Марк-Антуана.
Д’Обиньи тоже вмешался в свалку, лицо его под меховой шапкой, все в россыпи веснушек, приняло зверское выражение, в вытянутой руке он держал седло и выкрикивал такие ругательства, что уши вяли. Теодор даже усмехнулся про себя, вспомнив Марк-Антуана на приеме в особняке постройки Вобана, принадлежавшем его отцу, или у Фраскати, где Марк-Антуан любезничал напропалую. Он окликнул своего друга. Тот взглянул на Жерико неузнающим взглядом, потом вдруг узнал и сказал только: «Тебе-то хорошо, твой Трик с тобой!». Дело в том, что его великолепная лошадь, бравшая любое препятствие, на которой он без передышки, шутя, скакал от заставы Мартир до самого Версаля, а Теодор на своем Трике безнадежно пытался его догнать… так вот, его конь… пришлось Марк-Антуану бросить своего коня на дороге где-то между Бомоном и Ноайлем! Да если бы просто бросить! На глазах гренадера блестели крупные слезы, совсем как у обиженного ребенка, и он, стараясь их удержать, громко шмыгал носом. В первую минуту Теодору захотелось поддразнить друга, но, когда он услышал слова Марк-Антуана, желание это тут же прошло.