Изменить стиль страницы

В этом и заключалась та теория трагического, которую открыл Дени и которую он собирался испытать на Селине, прежде чем воплотить ее в театральном действе. С этой целью он раздобыл множество телефонных справочников, целую кипу репродукций «Анжелюса» Милле на глянцевой бумаге и объявления о давно прогоревших займах. Он купил в магазине Мартина самую уродливую куклу, какую только смог найти. А стенные шкафы заставил банками с заспиртованными сливами. И, наконец, у Монпарнасского вокзала он встретился с неким Селестом, который позировал художникам, придерживавшимся бодлеровской эстетики, и имел с ним таинственную беседу.

В назначенный день Дени послал Селину отнести письмо в дальний квартал и, воспользовавшись ее отсутствием, разукрасил мастерскую как мог…

Едва переступив порог, Селина замерла на месте. Вначале она решила: все это ей почудилось оттого, что она слишком быстро взбежала по лестнице. Страшное видение не исчезало, и у нее подкосились ноги, но куда было присесть? С каждого стула на нее смотрело какое-то червеобразное голое существо шафранового цвета, застывшее в нелепой позе, протягивавшее ей с мрачной потусторонней улыбкой банку с заспиртованными фруктами. И на столы не опереться: они погребены под тяжелыми и шаткими грудами телефонных справочников. Стены, которые, насколько она помнила, всегда казались ей прочными, были из глянцевой бумаги, скрипевшей под пальцами (так, что сводило зубы!). Репродукции «Анжелюса» Милле перемежались с афишами, призывавшими подписаться на займы. Она собралась было присесть на диван, но крик застрял у нее в горле при виде стоящего среди подушек чудовища — маленькой девочки, нарумяненной, словно старая куртизанка. У ног ее — Дени с видом томного воздыхателя, с застывшей на лице блаженной улыбкой исступленно наигрывал на банджо без струн. Кукла сосредоточенно внимала беззвучной мелодии. Селина вздрогнула, не умея объяснить это зрелище.

Ужаснее всего было то, что Дени, отличавшийся прекрасным зрением, надел очки в черепаховой оправе. Она закрыла глаза. Царившая вокруг тишина побудила Селину вновь открыть их. Она мертвенно побледнела, поскольку ничто не изменилось. На стульях все те же немыслимые зародыши! И почему в руках у них именно банки с заспиртованными сливами? А груды справочников?

Тут были, наверное, кроме телефонных справочников, и словари, с презрением брошенные в общую кучу. Почему здесь стоит эта кукла и почему Дени застыл перед ней в такой позе, он, который никогда не ведет себя так с женщинами? Тут нет даже подобия реальности. Не маскарад ли все это? Ну конечно, Дени собирается спеть романс. Он молчит, потому что у него нет голоса. Как тихо. Я не слышу церковного перезвона к «Анжелюсу», которому внимают, склонив голову, те люди…

…А Дени, Дени все так же безмятежен. О! Она задыхалась, ее шляпка упала на пол, она утратила всякое представление о пространстве (боже мой, где же все мои убеждения!), все вокруг кружилось, все смешалось, китайские болванчики, кукла и этот неправдоподобный Дени. На висках у нее выступила испарина, она не в силах была пошевельнуться, ноги были холодны как лед, голова горела, нервное напряжение не спадало, ей хотелось закричать, расплакаться, но лишь судорожная гримаса исказила ее лицо. Здравый смысл потерян, как жить, если все выходит за пределы логики? Стены перестали быть стенами, на стулья нельзя больше садиться, они всего лишь подставка для этих невероятных личинок. Даже Дени — полная противоположность его собственному «я»; в чем причина этого переворота? Мои смятенные чувства не воспринимают мир, подчиняющийся новым, неведомым законам. Нет, все-таки это неправдоподобно. Это противоречит всему, что есть я, значит, и я тоже должна измениться, но я этого не хочу! О, мой друг, что можно отыскать надежного и прочного в этом хаосе? Полно, надо уметь стать выше всех обстоятельств: любовь всесильна, душа бессмертна. Вот что неоспоримо, но все же… ах, Дени, неужели ты не видишь, что я страдаю? Но душа бессмертна, никто ведь не утверждает обратного, вот сейчас и увидим… впрочем, мое тело обманывает меня (я вся горю)… но как же так? Это нестерпимо… как же?., а, вот… на столе, здесь… револьвер Дени… конечно же, я ничем не рискую, Дени или эти младенцы, если они и в самом деле существуют, кто-нибудь да остановит меня, прежде чем… и потом, душа ведь бессмертна… Дени!

Дени был слишком увлечен экспериментом, чтобы вмешаться, китайские болванчики не знали французского, а кукла была не способна на решительный поступок. Констатировать смерть выпало на долю Жерара, прихода которого ждали. Дени лишь вкратце поведал ему о самоубийстве бедняжки Селины, он ревностно оберегал свое открытие.

— Селина, — пришел он к выводу, — была слишком чувствительной девушкой, она чересчур уж дорожила своими концепциями, к тому же ей не хватало рассудительности. Женщины — существа низшие…

Жерар был смешон в своем негодовании; Дени окинул его взглядом, способным растопить Вселенную.

© Перевод Е. Мирская

КОГДА ВСЕ КОНЧЕНО

Мэтью Джозефсону

— Я зовусь Грэндором, Клеманом Грэндором, и, кажется, я был чьим-то там сыном, я имею в виду — сыном какого-то важного человека. Париж цветочной гирляндой автомобилей, женщин, тысячи сверкающих огней венчал мою счастливую голову. Моя любовница была чуточку феей и в силу особой благодати неподвластна воздействию лунных лучей; она умела по своему произволу изменять окружающие предметы. Букет вдруг превращался в фотоаппарат «кодак», и мы фотографировали ускользающую речь встреченной на площади Биржи косилки (не знаю уж, что это было на самом деле), я мог бы рассказать еще немало подобных случаев.

У этой Элеоноры Фарины было множество любовников, и я прекрасно с ними ладил, порой мы все вместе отправлялись за город и устраивали пикники в лесу или на берегу речки. Одним из ее любовников был знаменитый Б., история которого вам известна.

— Как, Б.?

— Да, он самый. Он неподражаемо исполнял фривольные песенки, забавляя нас до самой темноты, а когда спускалась ночь, мы предавались философским спорам, и Элеонора блистала тогда какой-то непостижимой красотой. Морис, которого мы звали Мо-Мудрец, развлекался, всячески стараясь пробудить наши рефлексы, и извлекал отсюда некую мораль, более соблазнительную, чем золотая пыль. Старшему среди нас едва исполнилось двадцать, и каждый носил еще личину того персонажа, которого придумал себе в школе: один прикидывался восторженным, другой — скептиком. Для Мо мы были нечто вроде шахматных фигур, он старался столкнуть между собой наши взгляды, и это повергало нас в великое смятение, в какой-то мрак, мы утрачивали тогда незыблемость своих представлений и дерзость чересчур здоровых юнцов. Из этих кризисов мы обычно выходили с трагическим ощущением несходства между нами, смутное волнение поднимало со дна душевных пучин темные инстинкты. Всякий раз наша дружба, подвергаясь новому испытанию, казалась утраченной навсегда; но постепенно мы вошли во вкус этой игры и неизменно возвращались к тем же исходным позициям.

В конце концов наше взаимное доверие, столь, впрочем, неустойчивое, стало для нас необходимым как дыхание, а все прочее представлялось несущественным. В то же время, незаметно для себя, мы настолько привыкли к этой атмосфере драматизма, что полюбили саму драму и стали всячески ее культивировать. Любое действие, любой жест позволяли нам подозревать друг друга, мы не упускали ничего, не потребовав с полным правом отчета. Все, на чем мы сходились во время наших дискуссий, с легкостью оборачивалось догмой. Мы были одержимы духовным соперничеством, нравственным состязанием и тем самым плодили вокруг себя несуществующие западни — таким образом мы придавали некое ускорение течению своей жизни, результаты коего не заставили себя долго ждать.

Когда объединяются восемь человек, нет ничего проще, как убедить себя в превосходстве вашего образа жизни над всеми прочими. Мы научились презирать долгое беспечальное существование, которому прежде завидовали, и как-то ночью устроили судилище над всеми человеческими радостями. Воинствующая искренность, которой мы были одержимы, самым естественным образом заставляла нас с отвращением отвергать всякое соображение пользы, и, хотя мы не признавали никаких истин, в нас жива была вера в некую безусловную нравственную реальность, ради которой некоторые из нас готовы были пойти на любые муки. А между тем единственной реальностью для нас являлись лишь собственные наши невзгоды, как бы ни пренебрегали мы ими в душе, — родимое пятно на плече у Б., привычка Мо-Мудреца глотать слова и то, как я горбился, прежде чем сесть, и тому подобное. Б. говорил, что хотел бы вести такую жизнь, которая выделяла бы его среди других людей, как это родимое пятно. Все вместе и каждый в отдельности мы несколько дней знакомились с тем, что люди называют удовольствиями, а на следующей неделе весьма методично совершали выходы в свет — начиная с Фоли-Бержер и кончая Лувром. Наша вылазка оставила в душе чувство усталости и убежденность в том, что всё это мы уже видели. Эта усталость, которую легко осудить со стороны, не имела ничего общего с тем, что двадцать лет назад называли «пресыщенностью». Ничто не угасло в нас, но мы не могли отрешиться от своей философии, в свете которой всё представало тщетным и суетным. Снова и снова мы мерили всё бесконечностью, и бесконечность эта подавляла нас. Сможем ли мы принять заурядную «счастливую» судьбу своих современников, которые с безмятежностью, почерпнутой из Огюста Конта, начисто отбрасывали все метафизические проблемы? Нам дано было избрать блистательное приключение вместо сонного спокойствия обывателей, завершившегося избранием Раймона Пуанкаре президентом Республики; существованию этих граждан мы противопоставляли бесчисленные минутные радости. Вот так мы и бросились очертя голову в эту авантюру с автомобилями.