Изменить стиль страницы

Годом раньше нас срочно вызвала из Лондона телеграмма от Мишеля: Горький просит приехать как можно скорее. Мне пришлось заканчивать роман на борту советского парохода; стояли чудесные вечера, пассажиры собирались на палубе, матросы пели под аккордеон… Это было еще до испанской войны. Мишель работал тогда в «Правде». В то время в Москве находился Андре Жид.

«Нет, ты только посмотри, — говорил Мишель тогда, в ресторанчике. — Ну и тип… в жизни таких не встречал…»

Я видел того, о ком он говорил, но не очень хорошо. Повернувшись в его сторону, я подозвал официанта. Еще бутылку того, же вина. Плевать на ритуал. И бутылку минеральной. Да-да, то же самое вино. Не хочется мешать. Вот теперь я рассмотрел этого молодчика… да он не один за столиком. Его сосед похож на заядлого игрока: одет с иголочки, в модерновом — хоть в то время так еще не выражались — сером костюме, разве что не по сезону светлом. Остроконечные, седые, чуть напомаженные усы, черный в белый горошек галстук. Он слушал собеседника и внимательно разглядывал свои ногти.

«Ну, видел? — спросил Мишель. — Невероятно!»

Действительно. Здоровенный детина со свинцовой в желтизну рожей, низким лбом и бульдожьей челюстью. Полная противоположность тому, второму: ворот рубахи расстегнут, торчат космы на груди, рукава на непомерной толщины ручищах закатаны чуть не до плеч, а под столом, у его ног, рычит собака, немецкая овчарка. И все-таки я, должно быть, плохо вгляделся, потому что он не произвел на меня такого ошеломляющего впечатления, как на Мишеля.

«Видел ты что-нибудь подобное? Вот это да… Интересно, кто он? Чем занимается? Посмотри, какие кулаки. А что значит это странное соседство? Что между ними общего? Разве угадаешь, какие законы там, на дне…»

На дне… Это снова напомнило мне Горького. Похороны Горького. Вот где я видел, если не совсем таких, то похожих типов… но Мишель не любил подобных разговоров. Конечно, полиция есть Во всех странах. И пусть лучше такие громилы работают в полиции, чем творят, что им вздумается. Это и есть твоя хваленая диалектика? Он пожал плечами… Не придирайся.

Вид у молодчика был в самом деле устрашающий. Как говорится, не дай Бог встретиться с таким в темном переулке, впрочем, мало приятного столкнуться с ним и здесь, в коридоре или в уборной… Не так давно, в феврале тридцать четвертого[16], парни вроде него разгуливали средь бела дня по Елисейским полям. Ошивались в борделях. В районе улицы Барбеса. Может, он из тех головорезов, что поставляет Парижу Северная Африка, главарь какой-нибудь шайки… Что ты там говорил о похоронах Горького? Я предпочел не расслышать вопроса. Все это я рассказывал Мишелю раза три, не меньше. Он отлично все знает.

Тогда, на пароходе, я всем верил. Все были так приветливы, так добры, пели песни, что если бы и Омела… Опомнись, — говорила она мне шепотом… А мне хотелось сделать приятное всем этим людям. К радости Омелы, никто здесь не знал, что она — Ингеборг д’Эшер. В судовой книге она была записана как «госпожа Бестселлер». «Ваша супруга», — говорил капитан. Одно портило мне настроение: неизбежная встреча с Жидом. И его присными. Из них из всех только Даби внушал мне некоторую симпатию. Какие прекрасные, какие теплые были ночи! Так бы плыть и плыть без конца. Роман приближался к финалу. Я позволил себе невинную шутку, смысл которой был понятен только мне самому, начав XXIII, и последнюю, главу третьей части словами: «Эта комната на улице Жида в Леваллуа настолько уютна и удобна, насколько это возможно для номера в дрянной гостинице…» А что, я ничего не выдумал: в Леваллуа-Перре действительно есть улица Жида. Показывать рукопись Горькому я все равно не собирался: он не знает французского. Помню, как он привечал молодежь, зеленых мальчишек, которые являлись к нему Бог знает откуда, с каких-то строек, совсем не умели писать, но были уверены, что им есть что сказать. Мне казалось, что колхозники, рабочие — весь этот шумный, нетерпеливый люд — необычайно интересовали Горького, и я понимал, почему этот человек — худощавый, сутулый, чахлогрудый, по-стариковски усмехавшийся в висячие усы, бывший босяк, бродяга, к которому пришла столь громкая слава, что отголоски ее доходили до моих ушей еще в детстве, — так возился с ними, восхищался их неуклюжим стилем, надеялся сделать из них если не настоящих писателей, то хоть что-нибудь стоящее… По существу, во всех, кто к нему приходил, он искал самого себя, слушал и думал, что, может быть, вот этот никому не ведомый кудрявый мальчик — еще один юный Горький из провинциального города на берегу Волги или Оки, города, которому когда-нибудь дадут его имя, как дали его собственное Нижнему Новгороду…

Да, у того молодчика был в самом деле устрашающий вид. Я вдруг понял Мишеля. И правда, жутко подумать, что можно ненароком, в метро или где-нибудь еще, столкнуться с такой особью нечеловеческой породы. Если такие беспрепятственно забредают в места, которые посещают нормальные люди, значит, в обществе что-то неладно. Как будто кто-то одним ударом сломал перегородки и на свет вдруг явились субъекты, способные на что угодно, — как всем известно, они существуют не только в страшных снах, но в цивилизованных странах их прячут от глаз приличной публики. Возможно, мое сравнение, пусть и верное, было не совсем тактичным… Даже Мишелю — а уж он-то всякого навидался — стало не по себе… Но сказанного не воротишь. «Убийца», — сказал Мишель. Сказал Омеле, а не мне, сидевшему ближе к этим опасным соседям. Но я не смотрел на них. Передо мной висело венецианское зеркало. А в зеркале чего только не увидишь: первый акт «Отелло», на современный лад, с роскошными автомобилями вдоль Канале-Гранде, отелем «Даниели» и виски в палаццо Вендрамини… или белую балтийскую ночь… доносится пение. Омела молчит… мимо проплывают острова… и медленно надвигается золотой шпиль Петропавловской крепости:

Как часто летнею порою,
Когда прозрачно и светло
Ночное небо над Невою…

Нигде, даже в Венеции, время не кажется таким застывшим, как здесь, нигде нет таких ночей:

Все было тихо; лишь ночные
Перекликались часовые,
Да дрожек отдаленный стук
С Мильонной раздавался вдруг…[17]

Чего только не увидишь в таком зеркале, заключенном в небесно-синюю оправу с резными звездами…

16 или 17 июня, когда мы прибыли из Ленинграда в Москву, было уже поздно. Состояние здоровья Алексея Максимовича резко ухудшилось. И все же Мишель хотел, чтобы мы встретились с ним. Непременно… Так просил Горький… он просил, чтобы нас поторопили, ему нужно было что-то сказать нам… Что? — Откуда мне знать… он сам вам скажет. Утром, на собственный страх и риск, Мишель заехал за нами в автомобиле… Был душный день. Кажется, воскресенье. А может, и нет. Но выглядело все по-воскресному. Центральная улица залита солнцем, стайки поющих детей — кругом покой и мир, и ничто не наводило на мысль о смерти.

«Убийца», — твердил Мишель в ресторанчике на улице Монторгей. Что и говорить, тип был жуткий. И все-таки Мишель преувеличивал. Жуткий вид еще ничего не значит. Так мог судить только иностранец. В чужой стране все представляется как на театральной сцене. Никто не спорит, во Франции хватает наемных убийц, доказательство тому — дело Принца или братьев Росселли, которых прикончили в собственном автомобиле… Но у убийцы совсем необязательно написано на лице, что он убийца. Это может быть романтический юноша с чарующей улыбкой, студент или футболист. Внешность ничего не значит.

вернуться

16

Попытка фашистского государственного переворота во Франции.

вернуться

17

В тексте Арагона стихи из «Евгения Онегина» приведены во французском переводе.