— Совьеты капут.
Наталка не отвечала, продолжая мыть посуду: поболтает да и отстанет. Но тот шагнул к ней, попытался обнять:
— Какая у меня хорошая помощница!
— Отстань! — обернулась Наталка. — Иначе скажу майору.
Это подействовало.
— Понимаю, понимаю, — забормотал Курт. — Конечно, я только зольдат… А он офицер… У него фабрика… Автомобили.
Хозяйка не стала слушать. Пусть болтает. Теперь она смело ходила по комнате, как бы утверждая: «Только тронь, сразу выгонит!» И Курт окончательно притих.
Интендант вернулся к вечеру. Наталка взяла подойник и вышла из хаты, решив засветло подоить корову. Спустилась с крыльца и оцепенела: у входа в сарай солдаты бойко разделывали коровью тушу, подвесив ее на перекладине. Невольно вскрикнула, роняя подойник, и не успела опомниться, как оказалась в руках солдат. Они тянули ее каждый к себе. На ее немецкую речь не обращали внимания и лишь гоготали, дыша перегаром. Неизвестно, чем бы это кончилось, если бы на крыльце не появился майор Шульц. Он даже слова не сказал, лишь покашлял, и солдаты мгновенно оставили ее.
Грустная, подавленная вернулась Наталка в дом.
— Свиньи, — ворчал Курт, вроде бы сочувствуя ей, но ясно было, что именно он подстроил все это в отместку за ее неприступность.
С наступлением темноты ординарец взял автомат и, выйдя из хаты, стал прохаживаться по двору, охранять покой интенданта.
Наталка забилась в свою комнату, притихла. Ее душили слезы. «Вот она, оккупация: всего один день, а уже нет коровы. Так и меня убьют. Что же делать? — спрашивала себя и тут же отвечала: — Бежать! Бежать куда угодно, только бы не видеть, не слышать этого!»
О, как она жалела, что не ушла раньше. Ведь могла уйти с лейтенантом и его друзьями. Они, наверное, уже далеко в горах.
И вдруг представила лицо лейтенанта — худое, бледное, с заострившимся подбородком. А когда улыбается — на подбородке ямочка (она сразу заметила эту ямочку). Трудно ему, больно, и разве не облегчила бы Наталка его боль своим заботливым уходом?
Из горницы донесся голос офицера, хозяйка не могла не отозваться.
Спросив, что господину угодно, остановилась на пороге.
Офицер просит подойти ближе, в его голосе звучат ласковые нотки. Девушка не решается. Он настаивает. Поборов волнение, она наконец переступает порог. Офицер берет ее за руку, усаживает рядом с собой на кровати.
— Не бойся, — говорит он. — Я не обижу… Знаю — ты русская. Ты даже не фольксдойч… хотя сносно говоришь по-немецки. А это опасно. Тебя могут взять переводчицей. Ты не представляешь, что это значит. Мне жалко тебя. Долг офицера — защитить девушку, и я сделаю все, чтобы ты была счастлива. — Он говорит медленно, с чувством достоинства, как бы подчеркивая этим свои возможности, свою власть. — Я отправлю тебя в Бонн. О, ты увидишь этот город! Там, в Бонне, родился Бетховен… Я знаю, ты любишь музыку. Ты услышишь орган…
Наталка молчала.
Улучив минуту, она отодвинулась к изголовью. Но интендант тут же подсел к ней: как не обнять такую! Отстраняясь, Наталка сдвинула с места подушку и ощутила под рукой оружие. А Шульц, дыша ей в лицо, заговорил о чем-то таком, чего она не понимала, не хотела понять. Вдруг рассмеялась, припала к его холодному уху — господин такой ласковый… она рада… но ей надо на одну минутку…
— О, понимайт. Айн момент, — и одобрительно похлопал ее по спине.
Наталка юркнула в свою комнату. Скрипнула дверца шкафа. Послышался шорох платья.
Офицер ждал.
Прошло время, а она все переодевалась. Как долго. Нетерпеливо зашаркал босыми ногами по полу. Заглянул в комнатку — никого. Что за чертовщина! Открыл шкаф — тоже пусто. И лишь увидев распахнутое окно, все понял. Бросился назад: «Парабеллум… Где парабеллум?» Откинул подушку в сторону, перевернул матрац. Наваждение какое-то!.. Наконец раскрыл дверь и, не сдерживая страха, заорал во все горло.
Шофер, спавший в машине, проснулся, завел мотор, полагая, что надо спешно куда-то ехать.
— Я вас слушаю! — замер на пороге испуганный Курт.
Интендант, крайне возбужденный, злой, метался по горнице в одном белье, что-то бормоча и хватаясь за голову. Но вот двинулся грузным телом на ординарца:
— Где эта дрянь? Где девчонка?!
— Господин майор…
— Молчать! — в ярости набросился на Курта, стал хлестать его по щекам, испытывая при этом, как всегда, особое удовольствие. Хлестал, обзывая мокрой курицей, идиотом, наконец, предателем, что ввергло ординарца в трепет и отняло язык.
А Наталка была уже далеко.
Впереди, как бы понимая грозившую ей опасность, чутко насторожив уши, бежал Серко.
Перейдя вброд речку, девушка остановилась и еще раз посмотрела в ту сторону, где остался родной дом. Там, разрывая ночную тьму, высоко в небо поднималось пламя.
Над районным центром опускалась ночь: ни огонька, ни звука — станица будто вымерла. Многие эвакуировались, покинув насиженные места, а те, кто остался дома, забились в погреба, в щели, вырытые в садочках, ждали с тревогой в душе, что будет дальше. Пустынным и неуютным казался райцентр. Митрич, любивший бывать здесь, чтобы походить по базару, посидеть в чайной, думал теперь об этом, как о чем-то дорогом и утерянном.
Матвей Митрич понимал, что враги не простят ему, не выпустят из каменного мешка: он отказался стать проводником, не повел их в горы, а за это пощады не жди.
— Ну и пусть, — размышлял он, — что там смерть, что здесь — умирать один раз. Так лучше чистым остаться перед людьми.
Смерть не казалась ему страшной. Немало пожил, многое повидал на белом свете. Конечно, хотелось бы дотянуть до конца войны, увидеть, как тогда люди заживут. Да и внучку до ума довести: кто же позаботится о ней, как не он?
Шум наверху оборвал размышления деда. Прислушался — сразу и не понять, что там происходит. Все вокруг гудело, грохотало. «Да это же самолеты! Может, наши?» Прильнул к отдушине, но кроме черной ночи ничего не увидел. И в это мгновение — взрыв!.. Вздрогнули толстые — в три кирпича — стены подвала, посыпалась штукатурка…
— Бомбят! — не испугался, а обрадовался дед. — Наши бомбят их, проклятых!
Подошел к железной двери: на улице крики, выстрелы, топот ног, урчанье машин. Взрывы раздались еще и еще. Старик бросился вниз по ступенькам. Но будто обухом по голове — оглушило, повалило на пол…
Сколько пролежал в забытьи, не помнил. Очнулся от боли в боку: рядом кирпичи, щебенка… Да и в подвале почему-то светло, ветерок дует… Глянул на дверь, а ее и нет. Сквозь пролом в стене видно розоватое небо. Ощупал бок, вроде ничего, ушиб только. Выглянул на улицу — ни своих, ни немцев. Вместо высоких стен магазина — развалины… На базарной площади догорает чайная… Ну, коли так, и гостевать здесь больше незачем!
Митрич выломал палку из плетня и, опираясь на нее, пошел домой. Никто не окликнул, не остановил его. Так и до Выселок добрался. А на месте дома — куча золы. В садах обгорелые яблоки. Рухнул и тополь, что садил, придя с гражданской.
Согнувшись, тяжело шагая, Вано Пруидзе все дальше и дальше уносил командира в горы. Загорелое, обросшее черной щетиной лицо его покрылось испариной, из-под пилотки на шею сползали струйки пота. Сзади без пояса, в постолах, с гранатой в руке шагал Донцов. Нести раненого становилось труднее. Солдаты все чаще сменяли друг друга, отдыхали. Первый же день показал, что если они и дальше будут идти с такой скоростью, то придут в Сухуми не раньше чем через месяц.
Солнце то скрывалось за кронами деревьев, то появлялось снова.
Перевалив еще через одну проклятую гору, спустились в долину, поросшую березняком. Донцов свернул с тропки и бережно опустил раненого на землю. Говорить не хотелось: каждый понимал — это цветочки, ягодки впереди. Удастся ли вообще перейти горы?
Вано порылся в карманах, вытащил три замусоленных сухаря.
— Энзэ, — сказал он.
Потом отстегнул фляжку и с аптекарской точностью отмерил по несколько капель желтоватой жидкости на каждый сухарь.