Изменить стиль страницы

После этих замечаний, которые представляют собою продолжение и дальнейшее развитие взглядов Канта и Шеллинга, (а также находившегося под их влиянием Шиллера) на искусство, я вернусь к основной теме этой главы. В интересах подлежащего разбора этой темы следует считать доказанным, что вера в нравственность женщины «интроекция» души мужчины в женщину и красивая внешность ее представляют собою один и тот же факт, что последняя является чувственным выражением первой. Нам представляется вполне понятным, когда говорят о «прекрасной душе» в моральном смысле, или когда этику подчиняют эстетике, как сделали это Шэфтебери и Гербарт, а за ними и многие другие, но следует заметить, что подобные положения являются полнейшим извращением истинного отношения. Не следует забывать, что красота является материальным воплощением и осуществлением нравственности, что всякая эстетика есть создание этики. Каждая отдельная, ограниченная временем попытка подобного воплощения уже по самой природе своей должна быть иллюзорной, ибо она дает только ложное изображение достигнутого совершенства. Вот почему всякая единичная красота преходяща, и всякая любовь к женщине терпит крушение, когда женщина состарится. Идея красоты есть идея природы, она вечна, непреходяща, хотя бы все единично красивое, все естественное и не обладало вечностью.

Только иллюзия может в ограниченном, конкретном узреть бесконечность, только заблуждение может видеть в любимой женщине символ совершенства. Чтобы пересоздать основы полового влечения к женщине, необходимо сильно остерегаться, чтобы любовь к красоте не ограничивалась одной только женщиной. Если всякая любовь к отдельным лицам основана на указанном смешении, то не может быть никакой другой любви, кроме несчастной. Но любовь цепко ухватилась за это заблуждение. Она является наиболее героической попыткой утвердить ценность там, где никаких ценностей не существует. Любовь к ценности бесконечного, т.е. любовь к абсолютизму, к Богу, даже в форме любви к бесконечной, чувственно-созерцаемой красоте природы, как целого (пантеизм) – вот она, эта трансцендентальная идея любви, eсли такая вообще существует. Любовь же к отдельной вещи, как и к женщине, есть уже отпадение от идеи. Она есть вина.

Мотивы, в силу которых человек берет на себя эту вину, были показаны раньше. Всякая ненависть есть проекция низости нашей натуры на ближнего с тем, чтобы эта низость выступала перед нами в еще более ужасающей форме. Человек создал черта для того, чтобы где-нибудь вне себя узреть все собственные дурные наклонности. Таким путем человек проникается гордостью и силой борца со злом. Совершенно ту же цель преследует и любовь: она облегчает человеку борьбу за то совершенство, то добро, которое он бессилен еще охватить в себе самом, как идею. И ненависть, и любовь поэтому ни что иное, как трусость. Человек, который одержим сильной ненавистью, воображает себя невинной чистотой, которой грозит опасность со стороны другого человека. Он правильнее поступил бы, если бы сознался, что необходимо искоренить зло из его собственной души, что оно гнездится нигде в другом месте, как только в его собственном сердце. Мы создаем черта для того, чтобы запустить в него чернильницей, только тогда мы вполне удовлетворены. Вот почему вера в черта безнравственна: мы пользуемся его преступным образом в качестве момента, облегчающего нам борьбу и сваливающего вину на другое существо, идею собственной ценности сообщаем другому лицу. которое кажется нам для этого наиболее подходящим: сатана безобразен, возлюбленная – прекрасна. Этим противопоставлением, распределением добра и зла между двух лиц мы легче воспламеняемся в пользу моральных ценностей. Если любовь к единичным вещам, в противовес любви к идее, есть нравственная слабость, то она должна проявляться во всех без исключения чувствах любящего.

Никто не совершает преступления, которого он не познал бы путем особого чувства вины. Не даром любовь является наиболее стыдливым из всех чувств: у нее гораздо больше оснований стыдиться, чем у чувства сострадания. Человек, которому я сочувствую, приобретает от меня что-то. В самом акте сострадания я уделяю ему часть своего воображаемого или действительного богатства. Помощь есть лишь олицетворение того, что уже заключалось в самом сострадании. Совершенно иначе обстоит дело с человеком, которого я люблю. От него я хочу получить что-то. Я хочу, по крайней мере, чтобы он не вторгался в мою любовь к нему своими отвратительными манерами или пошлыми чертами. Ибо с помощью любви я хочу, наконец, где-нибудь найти себя вместо того, чтобы продолжить свои искания и умереть. От своего ближнего я не требую ничего иного, кроме самого себя, хочу от него – себя.

Страдание стыдливо, так как оно ставит другого человека ниже меня, оно унижает его. Любовь стыдлива, так как я ставлю себя ниже другого человека. В любви исчезает гордость человека – вот отчего она стыдится. Так родственны между собою сострадание и любовь. Отсюда понятно, что любовь доступна только тому человеку, которому доступно сострадание. И тем не менее они друг друга исключают: нельзя любить, жалея, нельзя жалеть, любя. В сострадании я – даритель, в любви я – нищий. В любви лежит самая позорная из всех просьб, так как она молит о наибольшем, о наивысшем. Поэтому она так быстро превращается в самую дикую, в самую мстительную гордость, когда предмет любви нечаянно или нарочно доводит до ее сознания, о чем она собственно просила.

Всякая эротика полна сознания любви. В ревности проявляется вся шаткость той почвы, на которой зиждется любовь. Ревность есть обратная сторона любви. Она показывает, насколько безнравственна любовь. В ревности воздвигается власть, господствующая над свободной волей ближнего. Она вполне понятна с точки зрения развитой теории: ведь с помощью любви истинное «я» любящего всецело сосредоточивается в лице его возлюбленной, а человек всегда и всюду чувствует (кстати, в силу очень понятного, но тем не менее ошибочного заключения) за собою право на свое «я». Однако следует признать, что она тут же выдает себя. Мы видим, что она полна страха, а страх, как и родственное ему чувство стыда, всегда простирается на определенную вину, совершенную нами в прошлом. Вот когда мы убеждаемся, что в любви хотят достичь того, чего не следует добиваться на этом пути.

Вина, которую человек совершает в любви, есть желание освободиться от того сознания вины, которое я называл раньше предпосылкой и условием всякой любви. Вместо того, чтобы взять на себя свою вину и постараться в дальнейшем искупить ее, человек стремится в любви освободиться и забыть ее. Это стремление сделаться счастливым. Вместо того, чтобы самодеятельно осуществлять в себе совершенство, любовь раскрывает перед нами уже осуществленную идею, превращает чудо в действительность; правда, эта идея осуществляется в другом человеке, поэтому любовь есть самая тонкая хитрость, но она дает нам освобождение от собственных пороков, освобождение, которое можно достичь так легко, без всякой борьбы. Таким образом объясняется теснейшая связь, которая существует между любовью и потребностью в искуплении (Данте, Гете, Вагнер, Ибсен). Всякая любовь есть только жажда искупления, а жажда искупления – безнравственна (см. конец VII главы). Любовь ставит себя в положение полнейшей независимости от времени и причинности. Без собственного содействия она хочет внезапно и непосредственно достигнуть чистоты. Поэтому она сама в себе заключает невозможность, так как она чудо внешнее, а не внутреннее. Она никогда не в состоянии будет достигнуть своей цели, и меньше всего у тех людей, вторые в особенно сильной степени расположены к ней. Она является наиболее опасным самообманом потому, что производит впечатление будто она сильнее всех толкает нас на путь борьбы за добро. Она может произвести облагораживающее влияние на людей средних, человек же обладающий более тонкой и чуткой совестью, будет всячески противиться неотразимому действию ее чар.

Человек любящий ищет в любимом существе свою собственную душу. В этих пределах любовь свободна и не подлежит действию тех законов полового притяжения, которые мы выставили в первой части этого труда. Там, где психическая жизнь женщины обладает такими достоинствами, которые легко поддаются идеализации, любовь находится под неотразимым и настойчивым влиянием ее в сторону усиления этого чувства, даже при незначительных физических достоинствах и при весьма слабо развитом половом дополнении. Но нет никакой возможности расцвести этому чувству любви там, где упомянутая «интроекция» стоит в самом непримиримом противоречии с действительностью. И несмотря на всю их противоположность, все же сексуальность и эротика кроют в себе нечто аналогичное. Сексуальность пользуется женщиной, как средством удовлетворения своей страсти и произведения на свет телесного ребенка. Эротика же рассматривает женщину, как средство для достижения ценности, и духовного ребенка, продуктивности. Бесконечно глубокий, хотя, по-видимому, мало понятый смысл кроется в словах платоновской Диотимы, что любовь относится не к прекрасному, а к созиданию, к зачатию в прекрасном, к бессмертию в духовном, как низменное половое влечение относится к продолжению человеческого рода. В ребенке, как телесном, так и духовном, отец жаждет только найти себя: конкретное осуществление своего «я», которое составляет сущность любви, есть ребенок. Поэтому художник так часто обращается к женщине, когда хочет создать произведение искусства. «Когда человек не без зависти смотрит на Гомера, Гезиода и других выдающихся поэтов, на те великие создания, которые они оставили после себя и которые доставили им неувядаемую славу и бессмертную память среди людей, тогда всякий кается, что он предпочел бы иметь таких детей… Вы преклоняетесь перед Солоном, так как он создал законы, вы преклоняетесь перед многими другими греками и варварами, которые создали много прекрасных творений и проявили многообразную добродетель. Ради их детей вы создали им священные капища, а ради создания человеческих детей – ничего и никому не создали».