Изменить стиль страницы

— Да.

— Вот это другое дело.

Он улыбнулся впервые за время их разговора, в тоне его исчезла злая «колючесть», морщинка между бровей разгладилась, и теперь ему можно было дать не больше двадцати.

— Я должен вам помочь? — быстро спросил он.

— А у вас есть желание помочь? — вопросом на вопрос ответил Михаил.

— Назвался груздем — полезай в кузов. Так ведь?

— Знаете русские пословицы?

— Из книг больше, — пригладив ладонью волосы, сказал Северцев. — Эту, правда, отец часто повторял. Но сам хоть и назвался груздем, в кузов лезть не захотел.

— Он был дворянин?

— Да. Инженер. Статский советник. Ананий Сергеевич Северцев. Служил в Москве по ведомству путей сообщения. Я ведь москвич по рождению. Жили на Тверском бульваре. Мне пять лет исполнилось, когда увезли меня из Москвы. В восемнадцатом году. А памятник Пушкину помню... Смутно, конечно. Будто во сне видел...

О прошлом Северцев говорил подчеркнуто сухо, без выражения, будто читал отчет. Было ясно, что он старается не проявить чувств, возбуждаемых воспоминаниями, так как, по-видимому, не желает показаться своему новому знакомому человеком сентиментальным и недостаточно мужественным.

Вообще для уха Донцова его русская речь звучала непривычно, слишком «книжно», что ли. В интонациях ее не слышалось разговорной живости.

— Эмигрировали через Одессу, — продолжал Северцев. — Была у меня еще сестренка трех лет. Похоронили в Варне. Так сказать, на православной земле. В Париже отец долго не мог найти места. Все, что удалось привезти с собою, быстро прожили. Наконец, мой папа, инженер, статский советник и дворянин, устроился на железную дорогу проводником. Должность почти лакейская, но он утешал себя тем, что всякий труд служит ко благу общества. У матери от всех этих пертурбаций открылась скоротечная чахотка, на докторов денег не было. Умерла. Отец отдал меня в русскую школу-интернат. Сам стал попивать. Умер назад тому пять лет. Перед смертью признался мне, что несколько раз ходил в советское посольство, хлопотал о возвращении на Родину. Заставил меня поклясться, что я непременно вернусь в Россию, как только достигну совершеннолетия. В религию ударился старик перед кончиной. Я, говорил он, лишил тебя Родины и тем взял на душу великий грех. Ты должен искупить его, иначе во веки веков не будет моей душе прощенья. С той поры, собственно, по-настоящему-то и почувствовал я себя русским и стал думать о Советском Союзе, как о Родине. Что нам вбивали в головы в школе о большевиках, не буду пересказывать — сами понимаете. Но в Париже появились советские журналы, книги советских писателей. Их я стал читать, им и верил. Ну, сначала не то что верил, а хотел верить, хотел гордиться Родиной, не только прошлым ее, но и настоящим. Но здесь мысли свои приходится скрывать. Большинство моих сверстников, школьных товарищей, настроены по-другому. Дядя — брат матери — бывший офицер. У него разговор один — шомполами их, подлецов, да веревку на шею. То есть вам, большевикам.

— Это ясно, — кивнул Михаил. — Теперь о Брандте.

— Года два назад на одной вечеринке познакомился я с Юрием Ферро. Красивый парень, немного похож на Блока. Хорошо говорит, по-своему думает, не повторяет, как попугай, раз заученное. Этим он мне понравился. К тому же стихи пишет. Иногда печатается в газете «Возрождение». Даже вот запомнились строчки:

Сохраню святой любви ростки я.
А когда мне выпадет счастливый фант
Я приду к тебе, моя Россия,
И вплету ромашки в аксельбант.

— Красноречиво, — сказал Михаил. — Он, что же, собирается прибыть в Россию в качестве жандарма или свитского офицера?

— Вы насчет аксельбанта? Да нет, он не монархист. Это так, для красоты слога. Ну и нашим, конечно, нравится — погоны, аксельбанты, темляки и прочие аксессуары. Изредка мы с ним встречались. Разговаривали. Он немножко не от мира сего, романтик, но парень порядочный. Помогал, чем мог, находил для меня раза три случайную работу. Сами понимаете, не очень-то приятно пользоваться дядиной добротой. Как-то осенью сидели мы в русском ресторанчике. Угощал, конечно, Юрка, — у меня в кармане, как всегда, вошь на аркане. Подают солянку с расстегаями, водку в запотевшем графинчике. Злость меня забрала... Понимаете: уязвленное самолюбие... Вот, говорю, кабы не проклятая революция, сидели бы мы сейчас с тобой у Тестева, угощал бы не ты меня, а я тебя, и был бы я не безработным с эмигрантским видом на жительство, а студентом Московского университета. Не чета, говорю, твоей нормальной школе, одни традиции чего стоят — Герцен, Бакунин, Грановский... И раньше у нас такие разговоры — мечтания происходили. Чего уж скрывать — завидовал я Юрке отчаянно...

— И в этой зависти не последнюю роль играла Лора Шамбиж?

— Да, она благоволила к Юрке — красавчик. Ну вот, он и говорит: «Могу устроить тебя в одно богоугодное заведение. Но заранее предупреждаю — дело опасное, боевое. Требуются туда люди-кремень, причем недолюбливающие большевиков. Ты, говорит, конечно, нигилист, но это, пожалуй, неплохо — в деле, которым ты будешь заниматься, трезвость и скептицизм тоже не на последнем счету».

Я заинтересовался, слово за слово, он открыл мне, что речь идет о разведывательной школе в Германии и о работе в Советском Союзе в пользу германской разведки. Признаться, в устах Юрия это прозвучало несерьезно — ведь я его считал всего лишь богемным романтиком. Но Юрка сказал правду.

— С Брандтом встречались?

— Беседовали. У него дома на улице Рамбюто. По-русски говорит, почти как мы с вами.

— О чем же он говорил?

— О священной миссии освобождения родины от большевизма. Фюрер Адольф Гитлер горячо сочувствует белому движению и думает только о возрождении русской культуры, ради которого готов предпринять великий крестовый поход. И я как истинный патриот России обязан уже сегодня вступить в борьбу на стороне райха. Я, само собою, поддакивал, скрежетал зубами от ненависти к большевикам и посмеивался в душе.

— И все же завербовались?

— Да. Во-первых, сразу получил вспомоществование, и дядя перестал ворчать. А во-вторых, понял: это единственный способ попасть на родину. К тому же не с пустыми руками. Решил: в России явлюсь в ОГПУ, авось не расстреляют. Но не так-то быстро продвигалось дело — начались проверки. Ухо приходится держать востро.

— Многих из завербовавшихся вы знаете?

— Семерых. Все — мои однокашники.

— Как настроены?

— Будут служить немецкой разведке верой и правдой.

— Брандту известно, что вы все знакомы друг с другом?

— Не думаю. Нас вызывали по одному и строго-настрого запретили кому-либо, даже родителям, сообщать правду о предстоящей работе, но мы друг с другом поделились и даже решили, если дело дойдет до открытой борьбы, живыми в руки Чека не даваться и стоять друг за друга насмерть. — Он горько усмехнулся: — А теперь я должен назвать чекисту их фамилии.

— Вам бы не хотелось? — быстро спросил Михаил.

Северцев тряхнул шевелюрой:

— Приятного мало.

— Но ведь они — ваши враги.

— Я понимаю. Да вы не беспокойтесь, можете записывать фамилии.

— Нужны не только фамилии, но год и место рождения каждого. И самое главное — их фото.

— Дарить друг другу фотографии у нас в школе считалось слюнтяйством и телячьими нежностями. Хотя — у меня есть карточка Юры. Летом в Булонском лесу фотографировали друг друга.

Не вставая с места, Антон дотянулся до этажерки, порылся среди книг и положил перед Михаилом две фотокарточки. На одной, на берегу пруда в тени развесистого дуба, был изображен сам Северцев. На другой под тем же дубом — Юрий и Лора Шамбиж. В легкой кофточке с глубоким вырезом и короткой юбочке Лора выглядела девчонкой лет пятнадцати. И улыбка у нее была по-девчачьи беззаботная. Рядом, обняв ее за плечи, стоял молодой человек спортивного вида в белой рубашке и хорошо отутюженных брюках. Большие продолговатые, так называемые «византийские» глаза и пышная шапка светлых кудрей придавали ему ангельский вид. «Красивый парень», — вынужден был признать Михаил.