Изменить стиль страницы

Милий Ксенофонтович долго охлопывал себя, прежде чем нащупал в кармане халата платок. Вытер запотевший лоб, виски. Сказал:

— За ответом, молодой человек... не имею чести знать имени-отчества, милости прошу через день часиков этак в пять. Засветло... Да-с.

Милий Ксенофонтович встал, привычно пошарил в пустом кармане. Посыльный слегка усмехнулся и высокомерно, даже слишком высокомерно для татарского юнца, заметил:

— Не трудитесь, господин Лаврухин, я в гимназии учился.

— Э-э... помилуйте... Я вовсе не то чтобы... на чай, положим, а так. Может, перекусите?

— Спасибо, не хочу. До свидания.

«Мальчишка! Молоко на губах не обсохло, а гонору...» — мысленно ругнулся Милий Ксенофонтович, запирая за посетителем дверь. Вернулся в комнату и рухнул на диван, давая волю чувствам.

Вот так сюжет! Сын нашелся, теперь с дочерью неладно. Недаром вчера утром она с каким-то парнишкой на крыльце балясничала. И в училище весело побежала. Не самый ли это чекист? Те-те-те, а ведь не зря он вокруг Зинуши крутится, не зря. Уж не пронюхал ли про тайничок, что в стене. Одних бриллиантов, не считая царских десяток да серебряной посуды, тысяч на сто спрятано в том тайничке... Ай-яй-яй-яй... Вот беда-то... Петля, чистая петля. Что делать? Что делать?..

Милий Ксенофонтович перечитал письмо, вышел в прихожую и сжег его в печке. Осторожно приоткрыл дверь в комнату дочери, вошел, затаился. Уловил чуть слышное ровное дыхание. Зина спала. На цыпочках прокрался к изголовью, нащупал угол тетради, высунувшейся из-под подушки, тихонько потянул. Спустя минуту сидел у себя, при свете настольной лампы листал дневник дочери. Ну вот и слава богу, и слава богу. Все узнаем без допросов... Добром-то слова не вытянешь... Характером вся в покойную мать, царство ей небесное. Не то, не то... Про учителей, про книги. Ага, вот оно. Сегодня, должно быть, написано. Милий Ксенофонтович уселся поудобней и стал читать.

«Я знаю его три с половиной года, но вчера увидела будто впервые. У него сильное лицо и ярко-голубые смелые глаза флибустьера». (Эко завернула! Флибустьер. Уж писала бы прямо — разбойник — в самую бы точку). «Раньше я не замечала (где уж тебе, дурочке, заметить?!) — то есть замечала, пожалуй, но меня это не волновало. А вчера, когда увидела его, приятно сжалось сердце. Он решителен, как Робеспьер, и беспощаден к своим слабостям, как отец Сергий. Он сказал, что уйдет из дому, и тотчас признался мне, что солгал. Я понимаю его. Как сильный человек, он презирает рисовку». (Эх, дочь, дочь, тебя он презирает за то, что летишь, как мотылек на огонь). «И еще он горд, очень горд, но вместе с тем деликатен. Его гардероб оставляет желать лучшего. Когда я предложила подарить ему папин пиджак (ого! вон до чего дошло! Отцовские пиджаки кавалерам раздаривать; Мало большевики сграбили, теперь родная дочь взялась), — он тотчас отказался (слава богу!), — но как-то так просто, не придавая этому значения, что у меня в глазах потемнело от любви к нему. (Вот те на! Отца грабят, а у нее в глазах темнеет — от любви... Не к отцу, не к брату, а к тому же грабителю. В шестнадцать-то лет! Экая напасть!) — Да, я его люблю. И он меня — тоже. Он признался все-таки и ужасно, ужасно смутился. Произошло это на улице, а вовсе не в цветущем саду и не в лодке во время шторма, как мне мечталось. Он еще ученик. Но я знаю, он многого добьется, у него цельный характер, в нем есть свежесть незаурядности... У меня такое чувство — все время хочется заботиться о нем. Я точно родилась заново, родилась с новым, горящим сердцем. Я удивительно как счастлива...»

Запись обрывалась — дальше были чистые страницы. Милий Ксенофонтович встал и начал расхаживать по комнате. Движение возбуждало мысль. Жизнь дельца приучила его не предаваться долго бесплодным сожалениям, а, крепко взяв в руки вожжи, управлять событиями.

Донцов, Донцов. Позвольте-ка... Да ведь это, надо полагать, сын бурового мастера Донцова, что снимает квартиру в доме на Сураханской. А здесь две комнаты в полуподвале, помнится, сданы его зятю. Теперь понятно, почему Зинуша знакома с Мишкой Донцовым. Их знакомству больше трех лет. А чекистом парень заделался только вчера. Отсюда следует, что Сашины подозрения гроша ломаного не стоят. И за тайник опасаться нет оснований.

Как с Зиной быть — вот задачка. Большевичкам скоро конец. И этого флибустьера ждет намыленная веревка. Спасать надобно Зинку, спасать. Можно бы, конечно, родительскую власть употребить... Да надо ли? Покуда ее любовь... фу! — пар один, девичьи грезы... А запрети — и всерьез разгорится. От запретов многие беды проистекают.

Есть иная зацепочка. Сказать Зинуше, что ее кавалер чекист, благо она о сем не ведает. Открыть про Сашу. Прячется, мол, от Чека. Что же отсюда воспоследует? Братом она гордится — герой — и никогда не выдаст. Боязнь за брата заставит ее держаться с кавалером настороже. Тут уж будет не до нежных чувств. Потому чекист — это не книжный флибустьер. Он, оглашенный, родных отца-матери ради своей революции не пожалеет. Зина — девочка не глупая, к семье приверженная, сама даст ему отставку. Тихо, мирно...

С величайшими предосторожностями Милий Ксенофонтович положил дневник туда, откуда взял.

9

Третий рабочий день, как и два первых, не принес ничего нового. Девушки машинистки, распознав в новичке человека не расположенного к зубоскальству, перестали его задирать. Михаилу было не до них. Чудовищное вероломство Зины Лаврухиной выбило его из колеи. С трудом высиживал положенные часы и никак не мог заставить себя заинтересоваться работой. Писать приходилось во много раз больше, чем на уроках в училище. За день правая рука уставала до ломоты. С горьким чувством посмеивался над собой: «Уж здесь-то изучу русский язык на все сто. После такой практики без экзаменов в академию можно».

Явившись в начале шестого домой, застал Ванюшу. Он вскочил навстречу, шумно приветствовал, похлопывая по плечам, по спине. В глазах его искрилось лукавство и улыбался он по-особенному, будто знал очень веселый анекдот, да не решался рассказать.

Из соседней комнаты доносился звонкий голосок племянника Кольки. Требовал каких-то объяснений от «тети Нади».

— Вот бабушка внука просит до завтра оставить. Придется. Видно, дети не больно балуют ее лаской да заботой.

Ванюша подмигнул Михаилу — что, мол, поделаешь, надо посочувствовать старушке.

Настасья Корнеевна вздохнула, обратила на зятя ласковый и погрустневший взгляд.

— Верно, верно, Ванюша, истинные твои слова. Пробери ты его, дома в глаза не видим.

— Ничего, мамаша, он парень исправный, плохого не сделает, — бодро заверил Ванюша. — Ну, я пойду. Миша, проводи до ворот.

— Да куда ж ты его, дай поесть, — встрепенулась Настасья Корнеевна.

— Сыт я, сыт! — уже из прихожей крикнул Михаил.

Едва вышли на улицу. Ванюша расхохотался — дал себе волю.

— Ну, брат, не ожидал от тебя такой прыти.

— Какой?

Михаил терялся в догадках. Не проведал ли Ванюша о его работе в Чека?

— Не знаешь? Ове-ечка!.. Эх, паря, золотой у тебя родственник. На!

Ванюша протянул клочок бумаги. Михаил выхватил, развернул. Крупным почерком, с завитушками, напоминавшими славянскую вязь, было выведено:

«Приходи на Парапет к шести. Средняя аллея, первая скамейка со стороны Ольгинской. Обязательно!»

Слово «обязательно» дважды подчеркнуто.

Лицо, шею Михаила точно кипятком ошпарило. Сглотнул слюну. Молчал.

— Да полно, не конфузься ты этак-то, — мягко сказал Ванюша, — а то, ей-богу, страшно: хлопнешься в обморок, возись с тобой. Дело-то житейское...

— Когда она?.. — вымолвил наконец Михаил.

— Да сейчас. Прихожу из депо — встречает у калитки. Глазки в землю, щечки, будто маков цвет. Так и так, Иван Касьяныч, не могли бы вы быть настолько добры... Почему не быть? Зашел домой, взял Кольку, тем паче, что бабка просила привести.

— Анне сказал?