Повар сел на берегу, снял сапоги и вылил из них воду.

— Завсегда этот гад стреляет по мостику, — сказал повар. — Вчерась Мишка нырял — сегодня я. И не угадаешь: то молчит, молчит гад, то как начнет палить. На мостике никого нет, а он все одно стреляет. И патронов ему, гаду, не жалко.

Как только смолк пулемет, я решил идти. Я затаился около куста. Пробегу или не пробегу? А может, немец сидит у пулемета, смотрит в прорезь прицела и держит палец на гашетке?

Я делаю один шаг к мостику, второй и бегу, стараясь не греметь сапогами. Тело сжато страхом, оно, как пружина, ждет удара.

«Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь…» — считаю я про себя, чтобы не так страшно было. Ноги почувствовали землю. Пробежав два шага, я бросаюсь под куст. Я хватаю воздух раскрытым ртом, снимаю каску, по лицу бегут струйки холодного пота.

Теперь по мостику бежит Уткин. Бежит хитро, какими-то рывками, два шага сделает — остановится на мгновенье, и снова рывок. Пулемет молчит.

Потом на мостик вступает Попов. Он идет спокойно, как ходят люди по мирной земле. Может быть, ему не хочется бежать потому, что очень будут громыхать его сапоги или ему наплевать на немца и его пулемет.

Юрка перебежал по-мальчишески легко и беззаботно.

На мостик вновь вступил третий повар. Стоило ему сделать несколько шагов, как снова застрочил пулемет.

— Ну, зараза, — услышал я возле себя голос первого повара. — Невезучий он, черт. Того гляди еще утопит термос со щами!

Пулемет строчил. Повар, поверив в свою невезучесть, полез в воду и стал переправляться через речку вплавь. Может быть, и не смешно все это было, но мы улыбались.

Повар плыл, громко фыркая и поглядывая на высокий берег. Пулемет молчал. Можно было бы перейти мостик уже раза три туда и назад, а он все плыл, и мы продолжали улыбаться.

Наконец повар вылез на берег.

— Федьк! — позвал неудачника его приятель. — Жив?

— Жив!

— Наверное, щи-то совсем остудил?

Тот не ответил, и больше мы ни о чем не говорили. Мы шли туда, где была передовая, где наши войска и противника разделяло расстояние в несколько десятков метров.

Повара довели нас до хода сообщения.

— Валяйте прямо, — сказали они нам, — а там спросите, где землянка командира полка.

* * *

В землянке командира полка горела керосиновая лампа. Подполковник сидел за столом и пил чай.

— Заходи, гвардеец, — сказал он. — Чайку хочешь?

Я сел за стол и покраснел. Сам не знаю почему. Может, потому, что командир полка говорил со мной как с равным, или потому, что необычным мне показалось предложение выпить чайку на передовой.

— Держимся, — сказал подполковник, наливая мне в кружку чай. — Уже второй месяц держимся на этом пятачке. Чего они тут против нас не делают! По восемь раз в день в атаку ходят. А мы держимся. Справа еще один полк есть. Только название — полк. Дай бог батальон насчитаешь, А пополнение присылают, сам видел, по нескольку человек. Да ты пей чай, сахар клади.

Я пододвинул кружку и положил сахар.

— Здорово работают ваши «катюши», — сказал подполковник. — Как только фрицы их услышат, штаны мокрые. Боятся до смерти. Снарядов-то достаточно привезли? — спросил подполковник.

— Есть.

— Это хорошо! Да ты пей чай.

Я выпил. И опять смущенно молчал.

— Чувствуй себя как дома, — сказал подполковник. — Народ у нас в пехоте, сам знаешь, простой.

Подполковник еще налил себе чаю в большую чашку с красными цветочками.

В землянке у него было уютно. У стены железная кровать. Трофейная спиртовка, в которой нежно-голубым огоньком горели квадратики сухого спирта. У кровати на тумбочке какие-то книги и журналы. Мне показалось это странным:. «Неужели здесь, на передовой, книжки читают?»

Над кроватью висела небольшая фотография в рамочке. Женщина, и на коленях у нее мальчик лет восьми.

— Это мои, — сказал подполковник, отхлебывая чай. — В Саратове живут, сын — Андрейка — первый класс кончил.

Хмурое и усталое лицо подполковника посветлело.

— Сынишка, наверное, сейчас змеи клеит, на пруду рыбу ловит. А ты сам-то откуда?

— Из Москвы.

— Москва… — протянул подполковник. — В академии там учился. В Большой театр ходил, в Третьяковскую галерею. Теперь это как в сказке. Но когда мы им, сволочам, сломаем шею, все будет как прежде.

Подполковник отхлебнул чая.

— Я тут не один из Москвы, — смущенно начал я. — У меня друг, лейтенант Берзалин, тоже начальник разведки. В соседний полк должен прибыть.

— А у меня в полку ни одного саратовского нет. Из многих городов бойцы, а из Саратова нет. Может, из пополнения саратовский объявится. Когда земляк рядом, как-то повеселее.

— Вы не можете, товарищ подполковник, узнать по телефону: добрался мой друг до места? — попросил я.

— Это мы сейчас! — подполковник покрутил ручку телефонного аппарата.

— Дайте третий! Здоров! Как у тебя? Тихо? Теперь мы с огурцами. Полегче будет. Пришли к тебе огородники? От наших привет передай. До завтра! — и обернулся ко мне: — Прибыл твой друг.

— Далеко от нас?

— Тут все рядом! Завтра сам разберешься. С тобой сколько народа пришло?

— Трое.

— Эй, Жигаркин! — крикнул подполковник, и в дверях появился ординарец. — Тут четверых гвардейцев в большой землянке размести.

И опять подполковник обратился ко мне:

— О делах завтра поговорим. Днем мы фрицу так крепко поддали, что до утра не очухается.

Подполковник пожал мне руку.

В большом погребе под домом люди спали на соломе вповалку. В углу чуть светила керосиновая лампа, напомнившая мне вдруг лампаду, которая висит у деда в деревне.

— Располагайтесь, — сказал Жигаркин и ушел.

Сержант Уткин растолкал двоих, поворошил солому.

Мне не хотелось спать, и я пошел по ходу сообщения. Сегодня это был край нашей земли. Я смотрел в сторону противника. Темнота плотной стеной вставала перед глазами. Но даже в темноте чувствовалось дыхание войны.

На той стороне застучал пулемет, и пули с тонким птичьим свистом пролетели над головой. Я пригнулся и положил на бруствер автомат. Но кругом опять было тихо.

До меня донеслось странное пение. Кто-то хриплым голосом пел на мотив «Сулико»: «А, Б, В, Г, Д, Е, Ж, 3…»

— Послушай, дорогой, — послышался голос с грузинским акцентом, — почему ты на такой знаменитый мотив поешь чепуху?

— Он боится алфавит забыть, — сострил кто-то. — Придет домой, — ни бе ни ме.

— Дурак, — ответил хриплый голос. — Я не хочу ни о чем думать.

— Как это плохо. Зачем воюешь тогда? Поставь грудь под пули, и крышка. А я всегда думаю о прекрасном, и даже в этом грязном окопе жизнь мне кажется лучше. Мой дедушка, которому сто пять лет, всегда говорит: «Если идешь по грязной дороге, смотри вверх — на горы, на облака, на голубое небо…»

— Отстань! — грубо оборвал хриплый голос.

И снова послышалось: «А, Б, В, Г, Д, Е…»

Жаль, что Вовки нет. Он нашел бы с грузином общий язык. Он бы с ним поговорил о любви во фронтовой обстановке.

Унылая песнь наводила тоску. Я прошел еще несколько шагов.

— Ты поначалу-то не горячись, — услышал я чей-то негромкий низкий голос. — Пуля дура супротив тех, кто с умом.

Очевидно, опытный солдат поучал молодого.

Я вдруг представил своего отца: бритая голова, как у Котовского, чуть припухшие веки, подбородок с ямочкой посредине.

— Мы володимирские богомазы! — любил говорить отец.

Всегда к нам приезжали люди из деревни, которая затерялась в лесах неподалеку от Суздаля. Приезжал Андрей, Егор, Прасковья, Марфа, Нюрка и Нюшка. Некоторые женщины приезжали что-то купить, другие устраивались учиться на рабфаке. Мужчины же ехали на приработки.

— Ты, Павлушка, возьми нас в бригаду, — просили приезжие. — Может, помнишь. Я ведь родня Панкратовым, а Панкратов-то свояк деду Свистуну. По малярной-то части я работал. Уж ты не сумлевайся.

Отец брал этих людей в свою «Володимирскую бригаду», которая красила стадион «Буревестник», отделывала бывшую булочную Филиппова.