— Так на улице и стоите? Пригласил бы ее в клуб. Как раз «Любовь Яровая» идет.
Мы не поняли — о чем отец. А Гриша понял. Покраснел и спрашивает:
— А ты денег на билеты дашь?
— Ясное дело… Как звать-то ее?
— Леной…
— Киселева?
Гриша кивнул. На другой день он пошел и купил билеты, но приключилась беда. Когда нужно было идти в клуб, билеты вдруг исчезли. Гриша все перерыл — и тетради на столе, и все книги перелистал, и даже в мой ранец заглядывал — они как в воду канули. И вот теперь нашлись в старых брюках. Так Гриша и не узнал, куда они запропастились. Эти билеты почему-то расстроили маму. «Матроску» Гришину отдала, первые его сапоги, пальтишко детское — и ничего. А никому не нужные билеты довели ее до слез.
Лариса Антоновна взяла все вещи и спросила:
— Сколько с меня?
— Нисколь, — обиделась мама.
Первое время странно было видеть Сережку в Гришиных брюках. Хотя Лариса Антоновна и перешила их, но все же видно было, что они не его. Сама она стала ходить в Гришином полушубке и шапке. А детские Нюрины вещи пошли Зое…
До Кирьяковых было как-то скучно, а приехали они, и стало не то чтобы весело, а совсем по-другому. Раньше наверху жила одна Нюра, и ее не было слышно, а Кирьяковы давали о себе знать с раннего утра. Зоя поднималась раньше всех. Стучали о пол ее костыльки. Еле слышно шелестели легкие шаги Ларисы Антоновны. Затем раздавался крик Сереги — это Зоя стаскивала с него одеяло. Между прочим, они часто дрались. Серега был мальчишка и на два года старше ее, но Зоя не поддавалась. Во время драки она становилась на коленки, наступая на него, размахивала костыльком. И он отступал. Нюра теперь поселилась вместе с нами и говорила, что Кирьяковы приехали очень кстати — наша семья теперь как будто стала такая же, как прежде, но, конечно, это было не так — ни на минуту мы не забывали о папке, Грише и Кирилле Петровиче.
Пока не было снега, Зоя добиралась до школы на костылях. Ходила она с их помощью неумело и медленно, а когда выпал снег, мы с Серегой стали сажать ее на санки и мчали по улице, как заправские рысаки.
Я подружился с Серегой Кирьяковым, несмотря на то что он был везучий, а я нет. Что он был везучий, я убеждался не раз. Взять хотя бы такой случай. Наша Прибрежная улица — не простая. Говорят, здесь давным-давно проходил защитный вал. От кого именно защищал этот вал город, точно не знаю. Кажется, от каких-то кочевников. Теперь от вала ничего не осталось, но нет-нет да и напомнит Прибрежная улица о прежних боях. Еще летом Серега копал червей и нашел костяной наконечник стрелы. Он обменял его у мальчишки из седьмого «б» на сто пятьдесят граммов хлеба. Конечно, Серега продешевил.
…Когда выпал снег, каждый день было одно и то же: мы с Серегой довозили Зою до школьного крыльца, помогали ей взобраться по ступеням до двери, а санки прятали в сарай. А потом у моего друга случилась ангина — такой счастливчик: сидел дома и читал «Остров сокровищ», а Зою стал возить один я. Стало, конечно, тяжелее, но не в этом дело. В перемену Щеткин из четвертого «в» начал нас дразнить «жених и невеста». Глупо, конечно, будь у нее обе ноги в целости, я бы и не подумал ее возить. Да какая Зоя невеста — маленькая-премаленькая. Она сказала Щеткину:
— Подойди поближе!
Я понял, что Зоя собирается огреть его костылем. Понял и он. Засмеялся:
— Что я, дурак, что ли?
— Испугался? А еще мальчишка… Черт с письмом!
— Дура набитая!
Зоя пыталась достать его костылем, но потеряла равновесие и упала. Тут вмешался я: мы сцепились со Щеткиным и покатились по полу. Ребята из нашего класса хотели за меня заступиться, но я крикнул, чтоб не вмешивались, что сам справлюсь. Не пойму, откуда взялась такая уверенность, что я побью Щеткина. И я побил бы, если б нас не разняли. Откуда ни возьмись, появился дежурный учитель с красной повязкой. Нас он повел к директору — это был мой первый разговор с Иваном Михайловичем. Мы с ним еще не были близко знакомы, но Нюра очень хвалила его. Он у них когда-то вел географию. Тогда еще кабинет директора был похож на кабинет: письменный стол, на столе телефон, огромная-преогромная мраморная чернильница (рабочий с отбойным молотком), позади стола — окно с шелковыми шторами, а левее — большая белая изразцовая печь.
Иван Михайлович усадил нас в мягкие кресла. Если б стояли перед ним — еще куда бы ни шло, а сидя в кресле, не соврешь — это я сразу понял. И спрашивает так вежливо-превежливо:
— Подрались, значит?
Мы оба не стали отрицать этого факта.
— В чем же причина драки?
— Он дразнится…
— Он тоже дразнился, — вскипел Щеткин.
Я очень боялся, что Иван Михайлович поинтересуется, как именно мы дразнились, но он этого уточнять не стал, спросил только, обращаясь к нам обоим:
— Но вы понимаете, что это нехорошо?
Мы дружно подтвердили, что понимаем. Щеткин уже не мог говорить — он вот-вот готов был разнюниться. Я же смог произнести вполне понятное: «Да». Я чувствовал себя правым, потому что он первый задирался. После этого Иван Михайлович нас отпустил. В коридоре Щеткин показал мне кулак и пригрозил:
— Ты у меня еще получишь…
Но меня не так легко было напугать.
— Черт с письмом, — крикнул я, и мы снова схватились у дверей директорского кабинета.
«Черт с письмом» — я знал, что этого прозвища Щеткин не переносит. Большой перед ним или маленький — ему все равно, налетает с кулаками на обидчика. И все знали, почему у него такое прозвище. Однажды ребята соорудили на берегу Томи трамплин. И, конечно, нашлись среди учеников такие «артисты», что перестали ходить на уроки, а целыми днями торчали на этом трамплине. И дежурного учителя посылали, и уборщицу со звонком, и дворнику велели трамплин сломать — все бесполезно, прыгают мальчишки да и только. И вот приходит однажды в школу мать Щеткина. Является в перемену к классному руководителю:
— Как мой Ваня учится, как ведет себя?
Классный руководитель отвечает:
— Ваш Ваня третий день в школу не ходит.
— А где же он?
— Должно быть, на трамплине…
— Ах, чтоб ему пусто было!
Неясно, к кому это относилось — к Ване или к трамплину. Бежит Щеткина-мать к реке. Торопится, чуть не падает. «Подбегаю, — рассказывала потом, — глянула наверх, а он руки расставил и летит на меня, как черт с письмом.» Почему «с письмом» — непонятно, но бывает так — чем непонятней, тем лучше прозвище. Ване на этот раз пришлось плохо. Приземлившись, он попал в руки своей матери. Она ему всыпала от души, отобрала лыжи и дома изрубила их в щепки. Но лыжи — полбеды, — через неделю он уже смастерил другие, хуже прозвище — «черт с письмом», оно крепко прилепилось к Ване Щеткину.
Между прочим, обидными бывают не только прозвища. Взять, хотя бы, Зою. Она по секрету сообщила мне, что ее настоящее имя не Зоя, а Изольда. Нет, конечно, она никакая не немка — просто папе понравилось такое красивое имя из какой-то немецкой сказки. Это было еще в те времена, когда немцы не воевали с нами. Конечно, можно было уже тогда предполагать, что война будет, но папа не предположил и назвал девочку так, как называть не надо было. Зоиной вины в этом никакой нет и все же она всем говорит, что ее зовут Зоей. Так ее все и называют. Только иногда, когда Сережке очень хочется ее подразнить, он кричит Зое:
— Изольда! Изольда!
Тогда она бросается на него. Глаза у нее так и готовы выскочить. Я даже не думал, что девчонки бывают такими злыми.
— А ты, если хочешь быть моим другом, никогда не называй меня Изольдой. Понял?
Что ж тут не понять — дело ясное.
Примерно в это же время произошел мой второй разговор с директором школы Иваном Михайловичем. Первый случай (драка со Щеткиным) в его памяти, может быть, и не удержался, но второй, как я потом убедился, он запомнил крепко. И почему-то все получалось, что я поворачивался к нему своей плохой и даже глупой стороной. Видно, просто не везло мне. Ведь был же я одно время почти отличником — во всяком случае, фотография моя висела на доске Почета, а вверху была надпись: «Берите с них пример!» По всем предметам у меня было отлично, только по пению красовался «пос». Но этого «пса» я получил вовсе не за пение. Я дернул впереди стоявшую девчонку за бантик. Так она из-за этого несчастного бантика даже заплакала, как будто я голову ей оторвал. Знал бы, что она такая вредная, не связывался бы…