Все обещанное Дерошем сбылось. Мы пили молодое вино прямо из бочки, а вечером так называемый доминиканец прочел нам свою драму. Был ли он на самом деле доминиканцем или нет — не знаю, но у этого высокого, статного бретонца были широкие плечи, словно созданные для монашеской рясы, а в голосе и жестах чувствовалась свойственная проповеднику елейность. С тех пор он создал себе имя в литературе. Прочитанная им драма не удивила меня. Впрочем, после нескольких часов, проведенных на винограднике Жерара де Нерваля, или в «поместье», как величал Дерош свой клочок земли, трудно было чему-нибудь удивиться.
Прежде чем подняться на Монмартр, я перечитал восхитительные страницы, в которых Жерар, возлюбленный Сильвии[158] из «Прогулок и воспоминаний», описывает северный склон холма — этот уголок деревенской природы, вкрапленный в город, а потому особенно драгоценный и милый его сердцу: «…У нас еще сохранились косогоры, опоясанные густыми зелеными изгородями из барбариса, которые покрываются то лиловыми цветами, то багряными ягодами… Есть и мельницы, и кабачки, и садовые беседки, и лужайки, и молчаливые улочки… даже виноградник, последний виноградник из тех, что давали знаменитое монмартрское вино, которое во времена римлян было достойным соперником вин Аржантейля и Сюрена. Каждый год скромный мон-мартрский виноградник теряет несколько хилых лоз, которые падают вместе с оползнями в каменоломню. Десять лет тому назад я мог купить этот виноградник за десять тысяч франков… Я выстроил бы на нем изящную виллу во вкусе Помпеи с подвалом и имплювием…».[159]
В атмосфере этой греческой мечты поэта и жил мой друг Дерош. Но какое ужасное несоответствие! Голубым летним днем, под сенью цветущих кустов бузины, где жужжали пчелы, он представил мне двуполое существо в костюме ломового извозчика: синяя блуза, вельветовые брюки, сдвинутый на ухо колпак в красную полоску и кнут на плече.
— Познакомьтесь: господин Альфонс Доде, госпожа Дерош!..
Это чудовище в самом деле было его супругой, законной супругой; она постоянно носила этот костюм, который очень шел к ее мужеподобному лицу и грубому голосу. Она курила, харкала, ругалась, обладала всеми мужскими пороками и, пощелкивая кнутом, командовала своим семейством — мужем, бывшим у нее под башмаком, и двумя дочерьми, тощими девицами лет тринадцати-пятнадцати со странными мальчишескими ухватками, девицами, слишком рано созревшими и уже поблекшими, обещавшими стать к сорока годам такими же, какой была их мать. Я и в самом деле не пожалел, как говорил Дерош, что познакомился с этим семейством…
Между тем Дерош был сын богатого, почтенного парижского коммерсанта, кажется, ювелира. Отец несколько раз проклинал своего незадачливого наследника и теперь выплачивал ему небольшую пенсию. Пример, не редкий во французских семьях, где ни с того ни с сего появляются странные отпрыски, нечто вроде бича господня, призванные нарушить спокойный уклад жизни, пустить в оборот накопленные золотые монеты и покарать буржуазию за ее чересчур буржуазный эгоизм. Я знавал не одного такого утенка, высиженного курицей, который, едва вылупившись из яйца, спешил поплавать в пруду. Пруд — это искусство, литература, занятие, всем доступное без патента и диплома. Итак, по окончании коллежа Дерош попробовал свои силы в искусстве, во всех видах искусства. Начал он с живописи. О появлении в художественных мастерских этого холодного, чопорного, застегнутого на все пуговицы циника, сохранявшего во время самых диких выходок неизгладимую печать, как бы клеймо буржуазного происхождения, ходили легенды. Живопись отвергла его — тогда Дерош бросился в литературу. Он только что сочинил «Мускатный виноград»-статью в целых сто строк, вероятно, вдохновленную его виноградником. Тщетно пытался он потом написать другую — счастье больше не улыбнулось ему, и когда он достиг сорока лет, полное собрание его сочинений состояло лишь из «Мускатного винограда»!
Болтовня и острые словечки Дероша забавляли меня, но его семья мне не нравилась. Я больше не бывал у него на Монмартре. Зато иной раз вечером я встречался с ним в пивной на улице Великомучеников, на противоположном берегу Сены. Пивная «Великомучеников», такая тихая теперь, пивная, где галантерейщики играют в шашки, представляла собой тогда мощную силу в литературе. Пивная выносила свои приговоры, благодаря ей люди приобретали известность. В том глубоком безмолвии, в какое империя погрузила Париж, он оборачивался на шум, который ежевечерне поднимали там восемьдесят-сто молодцов, куря трубки и опорожняя кружки пива. Их называли богемой, и они нисколько не обижались на это прозвище. Тогдашний «Фигаро», чуждавшийся политики и выходивший раз в неделю, нередко служил им трибуной.
Надо было видеть пивную — мы говорили просто: Пивная, как римляне говорили: Город, имея в виду Рим, — надо было видеть пивную вечером, часов в одиннадцать, когда там стоял гул голосов и все заволакивали клубы табачного дыма!
Мюрже восседал в центре зала, Мюрже, Гомер этого мира, который он открыл и воспел, приукрасив его. Награжденный орденом, знаменитый, печатавшийся в «Обозрении Старого и Нового Света», он все же приходил в пивную, чтобы, по его словам, окунуться в знакомую атмосферу, а также выслушать похвалы славных людей, которых он описал. Мне показали его: полное грустное лицо, красные глаза и редкая бородка — признаки нездоровой парижской крови. Он жил в Марлотте, около Фонтенебло, и постоянно гулял с ружьем по лесу, делая вид, что охотится, на самом же деле гонялся не за куропатками и зайцами, а за потерянным здоровьем. Его слава привлекла в эту деревню целую колонию парижан и парижанок — цветы асфальта и пивных; под высокими дубами они производили странное впечатление. Их пребывание не прошло бесследно в Марлотте. Через десять лет после смерти Мюрже, скончавшегося, как известно, в больнице Дюбуа, я сидел с друзьями у мамаши Антони, в знаменитом кабачке. За соседним столиком пил вино старик крестьянин, настоящий бальзаковский крестьянин с обветренным, землистым лицом. За ним пришла старуха в лохмотьях и в красной косынке. Она обозвала его пьяницей и ненасытной утробой, он же непременно хотел чокнуться с ней.
— Ваша жена не очень покладиста! — сказал один ил нас, когда она ушла.
— Она мне не жена, а любовница! — ответил крестьянин.
И каким тоном! По-видимому, он был знаком с Мюрже и его друзьями и на свой лад вел жизнь богемы.
Но вернемся в пивную. Мои глаза постепенно привыкали к едкому табачному дыму, и я видел направо, налево, во всех углах лица знаменитостей, окутанные сизым туманом.
У каждого великого человека был свой столик, который становился средоточием, центром клики поклонников.
Пьер Дюпон, в сорок пять лет выглядевший стариком, жирный, сгорбленный, из-под отяжелевших век которого с трудом выглядывали красивые бычьи глаза, пытался спеть, опершись на стол, одну из чудесных политических или деревенских песен, в которых оживают прекрасные мечты 48-го года, множится шум станков Круа-Русса[160] и благоухают лионские долины. Но певцу не хватало голоса — это был пропитой голос, похожий на предсмертный хрип.
— Бедный Пьер! Тебе бы пожить в деревне! — говорил ему Гюстав Матье, автор «Добрых вин», «Галльского петуха» и «Ласточек». Выходец из хорошей семьи нивернезских буржуа, Матье много плавал в молодости и вывез из своих путешествий любовь к чистому воздуху и широким просторам. Он нашел и то и другое возле своего домика в Буа-ле-Руа и редко засиживался в пивной, он лишь проходил между ее столиками, похожий на Генриха IV, стройный, улыбающийся, с полевыми цветами в петлице в любое время года.
Дюпон печально кончил свои дни в Лионе, этом мрачном промышленном городе. Крепкий и сухой, как ствол дуба, Матье намного его пережил. Он умер несколько лет тому назад после непродолжительной болезни, и друзья похоронили его на маленьком кладбище Буа-ле-Руа, отделенном от полей живой изгородью, — на настоящем кладбище поэтов, где люди спят последним сном в тени розовых кустов и деревьев.
158
Сильвия — героиня одноименной новеллы Жерара де Нерваля (1853), представляющей собой романтические воспоминания о юношеской любви автора.
159
Имплювий — бассейн для дождевой воды в открытом центральном зале — атриуме древнеримского дома.
160
Круа-Русс — квартал в Лионе.