Тогда я весьма кстати припомнил, что за несколько дней до отъезда ив Парижа наш патрон велел мне принести книги к нему домой, н там они оставались до утра. Секретарь записал мои показания, после чего следователь знаком отпустил меня, предупредив, что я в его распоряжении. Когда я был уже у двери, он вернул меня:
— Постойте, господин Пассажон, возьмите вот это. Мне эти бумаги больше не нужны.
Он протянул мне тетрадь, в которую заглядывал, допрашивая меня. Каково же было мое изумление, когда я увидел на обложке слово «Записки», выведенное мною старательно, красивыми буквами! Я сам дал в руки суду оружие, драгоценные сведения. Быстрота случившейся катастрофы Помешала мне скрыть тетрадь при обыске в нашем банке.
Вернувшись к себе, я хотел первым долгом разорвать на мелкие клочки эти нескромные бумажки, но, поразмыслив и убедившись, что в моих записках не было ничего компрометирующего, я решил продолжать их: я убежден, что когда-нибудь они мне еще пригодятся. В Париже немало сочинителей романов, которые лишены воображения и способны рассказывать в своих книгах только о том, что происходит в действительности. Они охотно купят у меня эту тетрадку со всякими полезными для них сведениями. Так я отомщу этой шайке первостатейных разбойников, в которую я затесался на горе и на позор себе.
Потом надо же мне хоть чем-то занять досуг. В конторе, совершенно пустой после вторжения судебных органов, делать нечего, разве только складывать груды судебных повесток различных цветов. Я снова начал вести запись расходов для кухарки с третьего этажа, мадемуазель Серафины, от которой получаю взамен съестные припасы; я храню их в несгораемом шкафу, который опять стал моей кладовой.' Жена патрона тоже очень добра ко мне и каждый раз, когда я прихожу в их великолепную квартиру на Шоссе д'Антеи проведать ее, набивает мне полные карманы. Там ничего не изменилось. Та же роскошь, тот же комфорт; вдобавок еще трехмесячный младенец, седьмой по счету, и превосходная кормилица, нормандский чепец которой вызывает восторг у всех гуляющих в Булонском лесу. Видно, людям, устремившимся вперед по путям фортуны, чтобы убавить ход или совсем остановиться, требуется некоторое время. И то сказать, бандит Паганетти, предвидя беду, все перевел на имя жены. Вот почему эта вечно лопочущая по-своему итальянка от него в восхищении, которое ничто не может поколебать. Он сбежал, он прячется, но она по-прежнему уверена, что ее муж невинен, как Иоанн Креститель, и стал жертвой своей доброты, своей доверчивости. Ее стоит послушать:
— Вы-то его знаете, мусью Пассажон. Вы знаете, какой он шипитильный. Но говорю вам, — и это так же правда, как то, что есть бог, — если бы мой муж делал все такие нечестности, как говорят кругом, я бы сама — вы слышите, сама — вложила ему пистолю в руку и сказала: «На, Чекко! Взорви себе голову!»
Глядя, как она, вздернув носик, раздувает ноздри и широко раскрывает глаза, черные и круглые, словно два агатовых шарика, можно поверить, что эта корсиканочка с Иль-Русс действительно так бы и поступила. Каким же он должен быть ловким, этот проклятый Паганетти, чтобы надувать даже свою жену, играть комедию у себя дома — там, где даже самые большие пройдохи показывают себя в настоящем свете!
Покуда вся эта компания лакомится деликатесами, а Буа-Ландри доставляют в Маза обеды на Английского кафе, дядюшка Пассажон дошел до того, что вынужден питаться объедками из чужих кухонь. Ну, мне еще грех жаловаться. Есть люди куда более несчастные, чем я: взять хотя бы г-на Франсиса. Сегодня утром он зашел в Земельный банк — худой, бледный, в грязном до безобразия белье, с обтрепанными манжетами, которые он все еще выпускает по привычке.
Я как раз поджаривал в этот момент славный кусочек сала у камина в зале совета, поставив себе прибор на уголке столика с инкрустациями и подостлав газету, чтобы его не запачкать. Я пригласил камердинера Монпавона разделить со мной скромную трапезу, но, побывав на службе у маркива, он вообразил, что и сам сделался аристократом, и потому отказался с важным видом, просто нелепым, если поглядеть на его впалые щеки. Он начал с того, что по-прежнему ничего не знает о своем хозяине, что его выставили из клубной квартиры на Королевской улице, что все бумаги маркиза опечатаны и куча кредиторов налетела, как саранча, на его скудные пожитки.
— Так что сейчас у меня с деньгами туговато, — добавил г-н Франсис.
Проще говоря, у него нет ни гроша в кармане, и он уже два дня спит на бульваре, где его поминутно будят полицейские и ему приходится вставать, делать вид, что он загулявший пьянчужка, и искать себе другое пристанище. А по части того, чтобы пожевать чего-нибудь, ему, видно, давно уже ничего не перепадало: он глядел на еду такими голодными глазами, что тяжело было на него смотреть, а когда я сунул ему под нос ломтик жареного сала и стакан вина, он набросился на них, как волк. У него сразу прилила кровь к лицу, и, уплетая за обе щеки, он принялся болтать без умолку.
— А знаете, дядюшка Пассажон, — сказал мне г-н Франсис, глотнув вина, — я ведь знаю, где он… я его видел…
И хитро прищурил один глаз. Я смотрел на него с большим удивлением.
— Кого это вы видели, господин Франсис?
— Маркиза, моего хозяина… В беленьком домике за Собором Богоматери. (Ему не хотелось произносить слово «морг»: видимо, он считал его слишком грубым.) Я был уверен, что найду его там. Пошел прямо туда на другой же день. И нашел. Но вид у него далеко не прежний, можете мне поверить! Надо быть его камердинером, чтобы узнать его! Волосы совсем седые, зубов нет, а морщины, которые он так ловко скрывал, все на виду — как полагается в шестьдесят пять лет. Лежит на мраморной доске, а сверху на него каплет из крана вода — мне показалось, будто он за туалетным столиком!
— И вы ничего не сказали?
— Нет. Я знал его намерения на этот счет, давно знал… Я дал ему возможность уйти незаметно, по-английски, как он этого хотел. А все-таки он должен был, уходя, оставить мне кусок хлеба: ведь я у него двадцать лет прослужил!
И вдруг, ударив кулаком по столу, он в бешенстве крикнул:
— Подумать только: если б я захотел, я мог бы поступить не к Монпавону, а к Мора, быть на месте Луи!.. Вот кому повезло! На сколько тысяч заграбастал он золота, когда умирал герцог!.. А одежда, сотни рубашек, халат из голубых песцов, который стоит больше двадцати тысяч… Все равно что Ноэль — тот, верно, тоже набил себе мошну! И как, должно быть, спешил, черт возьми! Знал ведь, что это скоро кончится. А теперь на Вандомской площади ничего не выцарапаешь. Мамаша, старый жандарм в юбке, заправляет всем. Сеи-Ромая продают, картины продают. Половина особняка сдается внаем. Полный разгром!
Должен признаться, что я не мог скрыть свое удовольствие: ведь этот негодяй Жансуле — источник всех наших бед! Он хвастался своим сказочным богатством, болтал об этом всюду. Публика шла на эту приманку, как рыба, увидевшая в верше блестящие чешуйки… Он потерял миллионы — пусть. Но зачем было делать вид, что у него еще достаточно припрятано? Они арестовали Буа-Ландри, а лучше бы забрали этого… Ах, если б у нас был другой эксперт, я уверен, что это было бы уже сделано! К тому же, как я сказал Франсису, достаточно посмотреть на выскочку Жансуле, чтобы понять, что он собой представляет. Лицо нахального бандита!
— И такой вульгарный! — добавил бывший камердинер.
— Совершенно безнравственный человек.
— Не имеет никакого понятия о хорошем тоне. Вот он и вылетел в трубу, так же как Дженкинс и многие другие…
— Как? И доктор тоже? Вот это жаль!.. Такой воспитанный, такой обходительный человек…
— Да, и ему пришлось бросить свой дом… Лошади, экипажи, обстановка — все продается. Во дворе расклеены объявления о распродаже имущества. Весь дом — пустой и гулкий, словно в нем побывала смерть. Вилла в Нантерре тоже продается. Там еще оставалось с полдюжины маленьких «вифлеемцев»; их напихали в экипаж и увезли… Это разгром, дядюшка Пассажон, уверяю вас, разгром, конца которого мы с вами, вероятно, не увидим, потому что слишком стары для этого, но это будет полный разгром. Все сгнило, все должно рухнуть…