Изменить стиль страницы

Эти слова, изображенные с помощью печатных знаков, могут показаться холодными. Но там, перед собранием, на самозащите этого человека лежала печать величавой красноречивой правдивости, и эта правдивость неотесанного мужлана, необразованного выскочки, ничего не читавшего, с голосом ронского лодочника и манерами грузчика, сначала поразила, а затем глубоко взволновала аудиторию всем, что было в ней невежественного, дикого, чуждого парламентским обычаям. По рядам людей, привыкших к монотонному, серому проливню канцелярских речей, пробежал шепот одобрения. В ответ на вопль ярости и отчаяния, обращенный неудачником к богатству, которое его засасывало, крутило, топило в своих золотых волнах, в то время как он отбивался, взывая о помощи, из водоворота своей золотоносной реки, вся Палата поднялась с мест, разразившись аплодисментами, протягивая к нему руки, как бы выражая этим несчастному Набобу свое уважение, которого он так жаждал, и в то же время спасая его от крушения. Жансуле почувствовал это и, согретый дружелюбием, продолжал, подняв голову и глядя уверенно перед собой:

— Вам только что сказали господа, что я недостоин занять место среди вас. Меньше всего я мог ожидать этих слов от того, кто их произнес, потому что он один знает горестную тайну моей жизни, он один мог заступиться за меня, оправдать меня и убедить вас. Но он не захотел. Что ж, попытаюсь сделать это сам, хотя мне это и дорого стоит. Меня так жестоко оклеветали перед страной, что я обязан ради самого себя, ради своих детей оправдаться публично, и я на это решаюсь.

Он повернулся резким движением к галерее, где, как он знал, его подстерегал враг, и в ужасе смолк. Там, как раз напротив него, за бледным, полным ненависти личиком баронессы, его мать — его мать, которая, как он думал, была за двести миль от опасной грозы, — смотрела на него, прислонясь к стене, обратив к нему свое священное для него лицо, залитое слезами, но все же сияющее и гордое успехом ее Бернара. О, это был подлинный успех искреннего чувства, такого человеческого чувства! Еще несколько слов — ион мог бы превратиться в триумф.

— Говорите!.. Говорите!.. — кричали ему со всех концов, чтобы успокоить его, ободрить.

Но Жансуле молчал. А ведь ему надо было сказать в свою защиту совсем немного: «Клеветники умышленно спутали два имени. Меня зовут Бернар Жансуле. А того звали Луи Жансуле». И больше ничего…

Но это было слишком много для матери, все еще не знавшей о бесчестии старшего сына. Этого было слишком много для его чувства почтения к ней, для семейной чести. Ему почудился голос старика: «Я умираю от стыда, дитя мое…» Разве она тоже не умрет от стыда, если он расскажет?

Он бросил навстречу материнской улыбке последний взгляд — взгляд отчаяния, затем глухим голосом, с жестом отчаяния произнес:

— Простите меня, господа, но это объяснение выше моих сил — Прикажите произвести расследование моей жизни, открытой всем, выставленной, увы, напоказ, так что каждый волен толковать по-своему все мои действия. Клянусь вам, что вы не найдете там ничего, что помешало бы мне находиться среди представителей моей страны.

Как все были ошеломлены, как все были разочарованы этим отступлением! Оно показалось внезапным провалом безмерной наглости, у которой не оставалось никакого выхода. На скамьях произошло движение, депутаты быстро проголосовали. В неясном свете, падавшем из окон, Набоб видел все это, как в тумане, словно осужденный, глядящий с эшафота на волнующуюся толпу. Затем, после долгого, как вечность, ожидания, за которым должна наступить решающая минута, председатель произнес в полной тишине:

— Избрание господина Бернара Жансуле признано недействительным.

Никогда еще жизнь человека не была пресечена с меньшей торжественностью и шумом.

Там, наверху, на галерее, матушка Жансуле ничего не понимала; она только видела, что скамьи кругом пустели, что люди вставали, уходили. Вскоре с ней остались лишь толстяк и дама в белой шляпке, которые перегнулись через перила, с любопытством глядя на Бернара. Тот, видимо, тоже собирался уходить и спокойно засовывал толстые пачки бумаг в большой портфель. Сложив их, он встал. Да, люди, живущие на виду, попадают порой в убийственное положение… Медленной, тяжелой походкой под взглядами всего собрания он спустился по ступеням, на которые он взбирался ценой таких усилий и такого количества денег, но неумолимый рок столкнул его вниз.

Этого-то и ждали Эмерленги, провожавшие его взглядом до двери, следившие за его скорбным, унизительным уходом, напоминавшим постыдное изгнание. Как только Набоб исчез, они посмотрели друг на друга с безмолвной улыбкой и вышли из галереи. Старуха мать так и не решилась попросить у них разъяснения, инстинктивно ощущая их глухую враждебность. Оставшись одна, она обратила все свое внимание на следующий доклад, — она была уверена, что все еще говорят о ее сыне. Речь шла о выборах, о баллотировке, и бедная мать, наклонив голову в желтом чепце, хмуря густые брови, благоговейно слушала бы до самого конца доклад об избрании Сарига, если бы не пришел дежурный пристав, проводивший ее сюда. Он сказал ей, что все кончено, что ей лучше уйти. Старуха была очень удивлена.

— Правда? Уже все кончено? — спросила она, поднимаясь как бы с сожалением.

И совсем тихо, робко добавила:

— Скажите, он выиграл?

Это было до того наивно, до того трогательно, что пристав даже не улыбнулся.

— К сожалению, нет, сударыня. Господин Жансуле не выиграл… Но почему он запнулся на середине такой прекрасной речи? Если это правда, что он никогда не бывал в Париже и что другой Жансуле проделывал все, в чем обвиняют его, почему же он этого не сказал?

Страшно побледнев, старуха мать оперлась на перила. Теперь она поняла все…

Она вспомнила, как, увидев ее, Бернар внезапно прервал свою речь, она поняла, какую жертву принес он ей — и так просто, глядя на нее неотразимым взглядом затравленного животного. В одну минуту позор Старшего, любимого ребенка, смешался в ее сознании с жизненной катастрофой другого сына. Боль ее материнского сердца была подобна ножу с двумя лезвиями, который впивался в нее, в какую сторону она бы ни повернулась. Да, да, это из-за нее он не захотел говорить. Но она не примет такой жертвы. Надо, чтобы он сию же минуту вернулся, объяснился перед депутатами.

— Мой сын! Где мой сын?

— Внизу, сударыня, в своем экипаже. Он послал меня за вами.

Сопровождаемая приставом, она быстро шагала, говорила вслух, расталкивала на пути черных бородатых человечков, жестикулировавших в кулуарах, миновала за длинным залом громадный круглый вестибюль, где почтительный ряд лакеев образовал живой пестрый бордюр у высокой голой стены. Из вестибюля были видны стеклянные двери, решетчатая ограда, собравшаяся у здания толпа и среди прочих экипажей карета ожидавшего ее Набоба. Проходя, крестьянка увидела в одной из групп своего тучного соседа, разговаривавшего с тем самым бледным человеком в очках, который метал громы и молнии против ее сына, — теперь его все поздравляли и жали ему руки. Услыхав имя Жансуле, произнесенное среди издевательских и довольных смешков, она замедлила свой стремительный шаг.

— В конце концов, — говорил красивый молодой человек с лицом продажной женщины, — он так и не доказал, в чем была ложность наших обвинений.

Услыхав это старуха пулей пролетела сквозь толпу и, подскочив к Моэссару, заявила:

— То, чего не сказал он, скажу вам я. Я его мать, и я должна сказать все.

Она схватила за рукав собиравшегося улизнуть Лемеркье.

— Прежде всего вы должны выслушать меня, злой вы человек… Что сделал вам мой сын? Разве вы не знаете, кто он? Погодите, сейчас вы узнаете.

И, обернувшись к журналисту, она продолжала:

— У меня было два сына, сударь…

Моэссар уже скрылся. Она обернулась к Лемеркье.

— Два сына, сударь…

Лемеркье исчез.

— Да выслушайте же меня! — твердила бедная мать, размахивая руками и не жалея слов, только чтобы удержать слушателей.