Как только чиновник вышел, министр обратился к доктору:
— Милейший Дженкинс! Вы уже делали для меня чудеса. Я прошу у вас еще об одном чуде. Удвойте дозу пилюль, выдумайте что хотите, но я должен быть бодрым в воскресенье… Понимаете? Вполне бодрым, — добавил он, и его согревшиеся пальцы с трепетом вожделения стиснули записку.
— Берегитесь, ваша светлость, — сказал Дженкинс, сильно побледнев и сжав губы, — я не хотел пугать вас по поводу вашей слабости, но мой долг…
Де Мора улыбнулся очаровательной в своей дерзости улыбкой:
— Ваш долг и мое удовольствие несовместимы, мой милый. Дайте мне возможность прожигать жизнь, если это меня забавляет. У меня никогда еще не было такого превосходного случая, как в этот раз.
Но тут он вздрогнул:
— Герцогиня!..
Скрытая за портьерой дверь приоткрылась; в нее просунулась маленькая бедовая головка, белокурая, встрепанная, в облаке кружев и затейливой отделки роскошного пеньюара.
— Что я слышу! Вы остались дома?.. Побраните его, доктор. Нельзя же быть таким мнительным, правда? Посмотрите на него. Он чудесно выглядит.
— Вот вам! Видите? — сказал герцог ирландцу, смеясь. — Войдите же, герцогиня!
— Нет, нет, я похищаю вас. Мой дядя д'Эстен прислал мне полную клетку птиц с тропических островов. Я хочу вам их показать. Такая прелесть! Разноцветные, с глазками, как черные бусинки… И зябкие, зябкие, почти как вы…
— Надо посмотреть, — сказал министр. — Подождите меня, Дженкинс. Я сейчас вернусь.
Заметив, что все еще держит письмо в руке, он небрежно бросил его в ящик письменного столика и вышел вслед за герцогиней с полнейшим хладнокровием супруга, привыкшего к подобным положениям.
Какой изумительный мастер, какой несравненный игрушечник мог одарить маску человеческого лица такими гибкими пружинами, такой чудесной эластичностью? Что может быть занятнее, чем лицо этого вельможи, застигнутого в предвкушении прелюбодеяния, со щеками, воспламененными призраком обещанных наслаждений, лицо, тотчас же принявшее умиротворенное выражение безмятежной супружеской нежности? Что может быть умилительнее, чем простодушная услужливость Дженкинса и его отеческая улыбка на манер Франклина[41] в присутствии герцогини, внезапно сменившиеся, когда он остался один, свирепым выражением злобы и ненависти, преступной бледностью, бледностью Кастена[42] или Лапоммере,[43] замышляющих свои страшные предательства?
Бросив быстрый взгляд на обе двери, он моментально очутился перед набитым важными бумагами ящичком, золотой ключик от которого с дерзкой небрежностью торчал в замке, как бы говоря: «Не посмеют».
А вот Дженкинс посмел.
Письмо было там, в груде других, на самом верху. Шероховатость бумаги, короткий адрес, набросанный простым и смелым почерком, аромат, опьяняющий, пробуждающий воспоминания аромат, само дыхание ее божественных уст… Значит, это правда? Ревнивая любовь не обманула его? Только теперь ему стали понятны замешательство, которое она с некоторых пор обнаруживала в его присутствии, загадочное выражение помолодевшего лица Констанции, букеты, пышно распускавшиеся в мастерской, словно в таинственной тени прегрешения… Значит, эта неукротимая гордость наконец уступила? Но почему же тогда не ему, Дженкинсу? Не ему, который любил ее так давно, любил всегда, который был на десять лет моложе другого и уж, конечно, так не зябнул? Эти мысли пронеслись у него в голове, как металлические стрелы, выпущенные из неутомимого лука. Сгорбившись, с затуманившимся от прилива крови взором, он стоял, в отчаянии глядя на шелковистый, короткий, холодный конвертик, который он не решался вскрыть, боясь уничтожить остатки сомнения. Но шуршанье портьеры, заставившее его бросить письмо на место и закрыть плотно пригнанный ящичек лакового столика, дало ему знать, что кто-то вошел в комнату.
— Ба! Это вы, Жансуле? Как вы сюда попали?
— Его светлость просил меня подождать его здесь, — ответил Набоб, гордясь тем, что его ввели в покои герцога, да еще в такой час, когда он никого не принимал.
Де Мора начинал проникаться подлинной симпатией к этому дикарю. И по многим причинам: прежде всего он любил отчаянных смельчаков, пренебрегающих опасностью, авантюристов, родившихся под счастливой звездой. Разве и сам он не был таким? Кроме того, Набоб забавлял герцога: его южный акцент, его прямолинейность, грубоватая и наглая лесть — все это давало де Мора возможность отдохнуть от вечных условностей окружающей обстановки, от ненавистного ему чиновничьего и придворного жаргона, от закругленных фраз, к которым он питал отвращение, такое отвращение, что сам никогда не заканчивал начатого предложения… Набоб же, случалось, заканчивал свои фразы совершенно неожиданным образом. Притом он был великолепный игрок, проигрывавший, не моргнув глазом, в клубе на Королевской улице в экарте по пять тысяч франков фишка. И с ним так удобно иметь дело, когда надо избавиться от какой-нибудь картины: он всегда готов купить ее за любую цену. К этой снисходительной симпатии примешивалось за последнее время чувство жалости и возмущения, вызванного той яростью, с какой стали преследовать этого несчастного, той подлой и беспощадной войной, которую вели так искусно, что общественное мнение, всегда легковерное и готовое прислушаться к любой сплетне, начало испытывать на себе ее влияние. Надо отдать справедливость де Мора: он не следовал за толпой. Увидев в уголке галереи, как всегда, добродушную, но немного жалкую и обескураженную физиономию Набоба, герцог счел малодушным принять его там и велел проводить его в свою спальню.
Дженкинс и Жансуле, испытывая неловкость от этой встречи, обменялись банальными фразами. Их дружба остыла за последнее время, так как Жансуле наотрез отказался от всяких новых субсидий Вифлеемским яслям, которые остались, таким образом, целиком на руках ирландца, разозленного этим отступничеством и еще более разозленного сейчас тем, что он не смог прочесть письмо Фелиции до этого вторжения. Набоба же, в свою очередь, беспокоило, будет ли доктор присутствовать при разговоре, который он хотел вести с герцогом по поводу гнусных намеков преследовавшего его «Мессаже». Его тревожило также, не охладила ли эта клевета доброе расположение вельможи, которое было ему необходимо во время проверки его полномочий. Прием, оказанный ему в галерее, отчасти успокоил его. Он окончательно воспрянул духом, когда герцог вернулся и направился к нему с протянутой рукой:
— Бедный мой Жансуле! Я вижу, что Париж заставляет вас довольно дорого расплачиваться за свое гостеприимство. Сколько брани, ненависти и злобы!
— Ах, ваша светлость, если бы вы знали…
— Я знаю… я читал… — сказал министр, подходя к огню.
— Надеюсь, ваша светлость не верит этим мерзостям? У меня есть… Я принес доказательства.
Он рылся своими толстыми волосатыми лапами, дрожавшими от волнения, в бумагах, заполнявших огромный шагреневый портфель, который он держал под мышкой.
— Не надо… не надо… Я в курсе дела… Я знаю, что вас — умышленно или неумышленно — путают с другим лицом, что семейные соображения…
Видя растерянность Набоба, пораженного его осведомленностью, герцог не мог сдержать улыбки.
— Министр должен все знать. А вы успокойтесь. Ваши полномочия будут признаны действительными. А как только они будут признаны действительными…
Жансуле облегченно вздохнул.;
— Ах, ваша светлость, как вы меня утешили! Я уже начинал терять веру в себя. Мои враги так могущественны!.. И при этом мне так не повезло! Представьте себе, что именно Лемеркье поручено сделать доклад о моем избрании.
— Лемеркье? Ах, черт!
— Да, Лемеркье, поверенному Эмерленга, грязному ханже, который обратил баронессу в новую веру потому, видимо, что его религия запрещает ему иметь любовницей мусульманку.
— Ну, ну, Жансуле!..
41
Франклин, Бенджамин (1706–1790) — американский ученый и политический деятель, один из самых просвещенных и гуманных людей своего времени.
42
Кастен, Эдм-Самюэль (1797–1823) — французский врач, казненный за то, что он отравил своего друга Ипполита Балле, подделал завещание в пользу его младшего брата, Огюста, а затем, став наследником Огюста, отравил и его.
43
Лапоммере, Дезире-Эдмон (1830–1864) — французский врач, казненный за отравление своей тещи, а затем своей любовницы, страховая премия которой была записана на его имя.