XIII
ДЕНЬ ХАНДРЫ
Пять часов пополудни. Дождь льет с утра, небо серое и такое низкое, что можно его коснуться зонтиком, сырость пронизывает насквозь, слякоть, жидкая грязь, сплошная грязь, которая собирается в стоячие лужи, стекает глянцевитыми струнками вдоль тротуаров. Эту грязь тщетно пытаются счистить метельщицы-машины и метельщицы в косынках, ее накладывают на огромные телеги с откидным кузовом, которые медленно вывозят ее по направлению к Монтреилю, торжественно двигаясь по улицам. Грязь эту все время ворошат, но она снова скопляется, вылезает из-под булыжников мостовой, забрызгивает дверцы карет, сбрую лошадей и одежду прохожих, пятнает окна, пороги домов и витрины магазинов. Можно подумать, что весь Париж погрузится в нее и исчезнет под унылой болотистой почвой, где все смешивается и растворяется. Тяжело видеть, как эта слякоть оставляет следы на белых фасадах новых домов, на парапетах набережных, на колоннадах каменных балконов. Но одно живое существо радуется этому зрелищу, одно несчастное создание, пресыщенное жизнью и больное, лежит, растянувшись на расшитом шелками диване, опершись головой на сжатые кулаки, и с удовольствием смотрит на улицу сквозь стекла, по которым струится вода, смотрит, наслаждаясь всем этим уродством.
— Понимаешь, моя добрая фея, такая погода мне сегодня как раз по душе. Погляди, как они шлепают по лужам… До чего они отвратительны, как они все перепачкались! Сколько грязи! Всюду грязь, и на улице и на набережной, даже в самой Сене, даже на небе. Ах, до чего приятна такая грязь, когда грустно на душе!.. Мне бы хотелось запустить в нее руки, вылепить из нее статую высотой в сто футов и назвать ее «Моя тоска».
— Отчего же ты тоскуешь, моя милая? — ласково спросила старая балерина, розовенькая и приветливая, сидевшая в кресле, не прислоняясь к спинке, чтобы не испортить прическу, сделанную аккуратней, чем обычно. — Разве ты не обладаешь всем, что нужно, чтобы быть счастливой?
Спокойным тоном она в сотый раз начала перечислять Фелиции все, чем та обладала: слава, талант, красота, поклонение самых обаятельных, самых могущественных мужчин, о да, самых могущественных, потому что еще сегодня… Но тут грозное мяуканье, душераздирающий вой шакала, истосковавшегося в унылой пустыне, огласил мастерскую. Стекла задребезжали, и насмерть перепуганная древняя куколка поспешила спрятаться в свой кокон.
Уже целую неделю Фелиция, закончив свою группу и отослав ее на выставку, находилась в подавленном и раздраженном состоянии духа; она испытывала ко всему глубочайшее омерзение, она не находила себе места. Бедной фее потребовалось все ее неистощимое терпение, вся чудодейственная сила воспоминаний, в которые она поминутно погружалась, чтобы наладить себе сносную жизнь подле девушки, снедаемой тревогой, злобой и гневом, клокотавшими в ней, даже когда она молчала, и внезапно находившими исход в горьких словах, в восклицаниях, полных гадливости ко всему на свете. Группа ее отвратительна… Никто о ней даже не упоминает… Все критики — идиоты… А публика — стадо баранов с трехэтажным зобом… Между тем в прошлое воскресенье, когда герцог де Мора вместе с главным инспектором изящных искусств приезжали в мастерскую, чтобы посмотреть ее работы, как она была счастлива, как была горда, выслушивая их похвалы, с каким восторгом смотрела на свою группу, любуясь ею со стороны, как если бы она была вылеплена не ее руками, ибо стека уже не создавала между нею и ее творением той связи, которая препятствует беспристрастному суждению художника.
Так повторялось каждый год. Как только из мастерской бывало вывезено последнее произведение и прославленное имя Фелиции еще раз отдано на капризный суд толпы, как только исчезала цель, на которой были сосредоточены ее мысли, страшная пустота воцарялась в ее сердце, в жизни женщины, выбитой из привычной колеи, и это длилось до тех пор, пока ее не захватывала новая работа. Она запиралась, не желала никого видеть. Можно было подумать, что она не доверяет самой себе. Только добрейший Дженкинс способен был выносить ее во время таких кризисов, казалось даже, что он ищет их, словно чего-то от них ожидая. А ведь одному богу известно, как она нелюбезна с ним. Еще вчера он два часа просидел у этой скучающей красавицы, и она ни разу с ним не заговорила. Если такой же прием она готовит сегодня вечером высокому гостю, который оказал им честь, приняв приглашение на обед… Тут кроткая Кренмиц, мирно предававшаяся этим мыслям, глядя на узкие носки своих туфелек с бантиками, вдруг вспомнила о своем обещании испечь для званого обеда с указанной выше особой венское печенье и на цыпочках вышла из мастерской.
Все так же льет дождь, всюду та же грязь, все так же лежит, опершись на лапы, прекрасный сфинкс со взором, устремленным в мутную даль. О чем думает он? Что он видит там, на этих грязных, неверных дорогах в надвигающихся сумерках, в которые он вглядывается, морща лоб и оттопырив губы от омерзения? Уж не судьбу ли свою он ждет? Печальная судьба, пустившаяся в путь по такой погоде, не убоявшись мрака и слякоти…
Кто-то вошел в мастерскую, но более тяжелыми шагами, чем скользящая бесшумно, как мышь, Констанция. Наверно, маленький слуга. Фелиция резко, не оборачиваясь, крикнула:
— Оставь меня в покое!.. Меня ни для кого нет дома!
— А мне все-таки хотелось бы поговорить с вами, — отзывается дружеский голос.
Она вздрагивает, выпрямляется и, смягчившись, почти весело говорит нежданному гостю:
— Ах, это вы, юная Минерва? Как же вы проникли ко мне?
— Очень просто. Все двери были открыты.
— Меня это не удивляет. Констанция с самого утра потеряла голову из-за обеда…
— У вас званый обед? Я так и думал. Передняя полна цветов.
— Никому не нужный, официальный обед!.. Сама не знаю, как я могла… Ну, садитесь же сюда, рядом со мной… Я вам очень рада.
Поль, слегка смущенный, сел. Никогда еще она не была так хороша. В полумраке мастерской, среди тускло поблескивавших произведений искусства, бронзы и тканых шпалер, мягко выступала матовая бледность ее лица, глаза искрились, как драгоценные камни, а длинная облегающая амазонка подчеркивала непринужденную грацию ее стана богини. И говорила она так приветливо! Казалось, она была рада, что он пришел… Почему он так долго не приходил? Вот уже месяц, как он не показывался. Разве они больше не друзья? Поль старался оправдаться: дела, поездка не давали ему возможности ее посетить. Впрочем, если он и не бывал у нее, то часто о ней говорил, да, очень часто, почти ежедневно.
— В самом деле? С кем же?
— С…
Он чуть было не сказал «С Алиной Жуайез», но какое — то необъяснимое чувство неловкости остановило его; он словно постыдился произнести это имя в мастерской, в которой обычно слышались совсем другие имена. Есть вещи несовместимые, трудно объяснить, почему. Поль предпочел солгать, и эта ложь позволила ему перейти к цели его посещения.
— С одним превосходным человеком, которого вы напрасно огорчили… Скажите, почему вы не закончили бюст бедного Набоба? Для него было бы большим счастьем, предметом его настоящей гордости, если бы его бюст оказался на выставке. Он очень на это надеялся.
При упоминании имени Набоба она слегка смутилась.
— Вы правы, — сказала она, — я нарушила данное слово. Что делать? Я ведь капризна. Но я хочу на днях снова приняться за его бюст. Вот, посмотрите, холст на нем совсем влажный, чтобы не высохла глина…
— Ах да, несчастный случай… Знаете, мы этому не поверили.
— И напрасно. Я никогда не лгу. Он упал плашмя и разбился вдребезги. Но глина была свежая. Мне легко было исправить. Смотрите!
Она сдернула холст, и перед ними предстала добродушная физиономия Набоба: он словно сиял от счастья, что его увековечили в глине, и был так похож — совсем как живой, — что Поль даже вскрикнул от восхищения.
— Ну что, удачно? — наивно спросила она. — Только немного подправить тут и еще вот тут.
Она взяла стеку и, в нескольких местах подправив, передвинула подставку туда, где еще было светло.