— Господа! — крикнул он. — Поезд вышел с соседней станции. Через восемь минут он прибудет сюда.
Все вздрогнули. Потом инстинктивно все, как один человек, вынули часы из жилетных карманов. Оставалось только шесть минут.
— Посмотрите туда! — нарушил кто-то всеобщее молчание.
Направо, с той стороны, откуда должен был появиться поезд, два высоких холма, сплошь усаженные виноградными лозами, образовали воронку, в которую спускался железнодорожный путь, исчезая из виду, словно падая в нее. Дали, омраченные огромной низкой тучей, стали иссиня-черными. Туча темной полосой прорезала небесную синеву, вздымались валы клубившихся облаков, похожих на гребни базальтовых скал, на которых, как лунные блики, мелькали потускневшие солнечные лучи. Все выстроились рядами вдоль безлюдного железнодорожного полотна и замерли в торжественном безмолвии, готовясь к приезду бея. А грозный воздушный утес все надвигался, бросая перед собой тени с такой игрой света, которая придавала туче плавное и величественное движение, а ее тени — быстроту несущегося галопом коня. «Какая сейчас разразится гроза!» Эта мысль возникла у всех, но никто еще не успел ее выразить, как раздался пронзительный свисток и из глубины темной воронки показался поезд. Настоящий королевский поезд, быстрый и короткий, украшенный французскими и тунисскими флагами. На переднем щите дымящего и рычащего паровоза, как на груди подружки невесты на свадьбе Левиафана, красовался букет роз.
Несшийся на всех парах поезд, приблизившись к станции, замедлил ход. Чиновники приосанились; они проверяли, на месте ли у них шпаги, поправляли крахмальные воротнички, а Набоб с заискивающей улыбкой шел вдоль полотна навстречу поезду, уже согнув спину для приветствия «салем алек». Поезд шел медленно, и Жансуле, думая, что он сейчас остановится, положил руку на дверцу королевского вагона, сверкавшего золотом на фоне черного неба. Однако поезд, набравший, по-видимому, слишком большую скорость, продолжал двигаться. Набоб, идя рядом с ним, одной рукой старался открыть проклятую дверцу, которая не поддавалась, а другою делал знаки машинисту остановиться. Но тот не повиновался.
— Да остановите же наконец!
Поезд не останавливался. В нетерпении Набоб вскочил на обитую бархатом подножку и с той дерзкой горячностью, которая так нравилась покойному бею, прильнув к окну вагона своей большой курчавой головой, крикнул:
— Станция Сен-Роман, ваше высочество!
Кому не знаком тот расплывчатый свет, какой бывает в сновидении, та пустая, бесцветная атмосфера, в которой все предметы кажутся призраками? Жансуле внезапно оказался охвачен ею, окутан, парализован. Он хотел что-то сказать, но не находил слов; его руки так ослабели, что он чуть не потерял точку опоры и не упал навзничь. Что же такое он увидел? Полулежа на диване в глубине салон-вагона, подперев рукой красивую, смуглую голову с черной шелковистой бородой, в восточном, наглухо застегнутом сюртуке, без всяких украшений, кроме ордена Почетного легиона на широкой ленте через плечо и бриллиантового султана на шапке, бей бесстрастно обмахивался маленьким плетеным опахалом, вышитым золотом. Подле него стояли два адъютанта и инженер железнодорожной компании. Напротив, на другом диване, сидели два филина — один жирный, другой тощий — в почтительной позе, но явно в привилегированном положении, ибо только они сидели в присутствии бея, — оба желтые, с длинными бакенбардами, спускавшимися на белые галстуки. Это были Эмерленги, отец и сын, вновь вавоевавшие благосклонность его высочества; они, торжествуя, везли его в Париж. Страшный сон!.. Все эти люди, прекрасно знавшие Жансуле, холодно смотрели на него, словно видели его впервые в жизни. Смертельно побледнев, с каплями холодного пота на лбу, Жансуле невнятно пробормотал:
— Ваше высочество! Вы разве не думаете сойти?..
Вспышка молнии, подобная взмаху сабли, сопровождаемая страшными раскатами грома, заставила его умолкнуть. Но молния, сверкнувшая в глазах бея, показалась ему еще страшнее. Поднявшись с дивана, вытянув руку, с гортанным выговором, свойственным арабам, но на чистейшем французском языке бей медленно произнес несколько заранее подготовленных, уничтожающих слов:
— Иди домой, торгаш! Нога идет туда, куда ведет ее сердце, — моя нога никогда не вступят в дом человека, ограбившего мою родину.
Жансуле хотел вымолвить слово, но бей сделал знак: «Едем!». Инженер нажал кнопку влектрического звонка, звонку ответил свисток паровоза, и поезд, перед тем лишь замедливший движение, напряг свои стальные мускулы так, что они затрещали, и пошел полным ходом, с развевающимися под напором предгрозового ветра флагами, среди столбов черного дыма и зловещих вспышек молнии.
Набоб стоял на железной дороге, шатаясь, точно пьяный, в полной растерянности и смотрел, как убегает и исчезает из виду его счастье, не чувствуя, что крупные капли дождя начали падать на его обнаженную голову. Все бросились к нему, окружили, засыпали вопросами:
— Значит, бей не остановится?
Жансуле пробормотал несколько бессвязных слов:
— Дворцовые интриги… Гнусные козни…
И внезапно, с налитыми кровью главами, с пеной у рта, показав кулак исчезавшему вдали поезду, проревел, как дикий зверь:
— Канальи! Прохвосты!
— Соблюдайте приличия, Жансуле, соблюдайте приличия…
Вы, конечно, догадываетесь, кто произнес эти слова и кто, взяв Набоба под руку, старался заставить его выпрямиться и выпятить грудь по своему образцу, потом повел его к экипажам среди остолбеневших чиновников в шитых золотом мундирах и усадил в коляску, уничтоженного, подавленного, как бывает подавлен близкий родственник усопшего, когда его сажают в траурную карету после погребальной церемонии. Хлынул дождь, раскаты грома следовали один за другим непрерывно. Все торопливо уселись в экипажи и двинулись в обратный путь. И тут произошло нечто прискорбное и вместе с тем комическое; разыгрался один из тех жестоких фарсов коварной судьбы, которая наносит удары поверженной в прах жертве. В набегающих сумерках, в нарастающей темноте урагана толпе, теснившейся у входа в вокзал, почудилось, что среди этих шитых золотом мундиров присутствует и его высочество, и как только экипажи двинулись, раздались оглушительные крики, невероятный рев, уже более часа сдерживаемый в груди скопившихся здесь людей, — разразился, поднялся, полетел, понесся с холма на холм и эхом отдался в долине:
— Да здравствует бей!
Как по сигналу, загремели первые фанфары, хоровые кружки присоединились к ним, шум постепенно распространился от Жиффаса до Сен-Романа, дорога превратилась в непрерывно гудящую людскую волну.
Кардальяк, все важные господа и сам Жансуле, высунувшись из окон карет, тщетно пытались знаками прекратить этот вой:
— Довольно, довольно!..
Жесты их терялись в страшной сутолоке и наступившей темноте, а то, что толпе удавалось разглядеть, еще сильней побуждало ее к оглушительным крикам. Но, клянусь вам, в таком поощрении вовсе не было надобности. Все эти южане, энтузиазм которых подогревался с самого утра, взвинченные к тому же грозой и усталостью от долгого ожидания, не жалея голосовых связок и легких, в бурном восторге распевали гимн Прованса, все время повторяя, как припев к нему, возглас:
— Да здравствует бей!
Большинство даже не знало, что такое «бей» и как он должен выглядеть, но все с необычайным старанием выкрикивали это незнакомое им слово — так отчетливо, как если бы в нем было три «б» и десять «й». Оно воодушевляло их, они поднимали руки, махали шапками, возбуждаясь от собственной жестикуляции. Женщины в умилении вытирали себе глаза. Вдруг с высокого вяза раздался пронзительный детский крик:
— Mama, mama, lou vise! (Мама, мама, я его вижу!)
Ребенок его увидел!.. Впрочем, его видели все, все поклялись бы, что видели его.
При таком возбуждении, при полной невозможности успокоить толпу, заставить ее умолкнуть людям, сидевшим в каретах, оставалось одно: предоставить все своему течению, поднять окна и понестись вскачь, чтобы сократить эту пытку. И тут наступило самое страшное. Видя, что лошади понеслись рысью, вся толпа, сгрудившаяся на дороге, припустилась за экипажами. Под глухой грохот тамбуринов барбантанские фарандолисты, взявшись за руки, живой гирляндой обвивали кареты. Члены хоровых кружков, запыхавшись от пения при таком беге, все же продолжали завывать, увлекая за собой знаменосца, несшего знамя на плече. Толстые краснолицые кюре, едва переводя дух и выпячивая свои туго набитые животы, еще находили в себе силы, чтобы, пригнувшись к уху мула,'кричать полным восторга и особой нежности голосом: