— Все папы от нас уходят! — заметил мальчик, и эти слова брошенного ребенка, приведенные в душераздирающем письме Фанни, камнем легли на душу Госсена. Мысль, что она в Шавиле, одна, так его угнетала, что он посоветовал ей вернуться в Париж, начать встречаться с людьми. Фанни, обладавшая горьким опытом встреч и разрывов с мужчинами, усмотрела в этом совете чудовищный эгоизм, желание избавиться от нее навсегда, желание сыграть на ее влюбчивости. Она ему ответила откровенно:
«Помнишь, что я тебе как-то сказала?.. Я буду твоей несмотря ни на что, твоей любящей и верной Фанни. В нашем домике все полно тобой, и я ни за что отсюда не уеду… Что я буду делать в Париже? Я ненавижу свое прошлое: оно отдаляет тебя от меня. А кроме того, подумай, чему ты нас обоих подвергаешь. Ты можешь за себя ручаться? Лучше приезжай ко мне, бессердечный ты человек… Навести меня хоть раз… В последний…»
Он не поехал. Но в одно из воскресений, днем, он сидел у себя в комнате и работал, как вдруг кто-то два раза тихо постучал к нему в дверь. Он сразу узнал стремительность, с какой она обычно оповещала о своем приходе, и невольно вздрогнул. Боясь, что он велел швейцару никого к нему не пропускать, она, ни о чем не спрашивая, взлетела на площадку его этажа. Неслышно ступая по ковру, он подошел к двери и через щель уловил, как тяжело она дышит.
— Жан! Ты дома?..
О, этот робкий, придушенный голос!..
Затем еще раз, совсем тихо:
— Жан!..
За этим последовал подавленный вздох, шелест просовываемого письма и прощальная ласка воздушного поцелуя.
Спускалась она медленно, со ступеньки на ступеньку, очевидно ожидая, что Жан ее окликнет. Только когда ее шаги затихли, Жан подобрал с полу и распечатал письмо. Сегодня утром дочку Ошкорна похоронили на кладбище при детской больнице. Фанни приехала в Париж вместе с ее отцом и другими шавильцами и не могла устоять против искушения повидаться с Жаном или передать ему это заранее написанное письмо:
«Помнишь, что я тебе писала?.. Если б я жила в Париже, я бы не допустила, чтобы к тебе ходил еще кто-нибудь, кроме меня… Прощай, дружочек! Я еду к нам…»
Когда он мутными от слез глазами читал это письмо, ему припомнилась подобная сцена на улице Аркад, горе отставленного любовника, письмо, просунутое в дверь, и бездушный смех Фанни. Она любит его сильнее, чем он Ирену! Или, быть может, мужчина, принимающий более деятельное участие в повседневной битве жизни, не целиком отдается любви и не может позабыть обо всем, оравнодушеть ко всему, кроме всепоглощающей, единственной страсти?..
Эта душевная мука, эта пытка жалостью становилась менее мучительной лишь в присутствии Ирены. Только под мягкими голубыми лучами ее глаз тоска растаивала, отпускала его. Оставалась страшная душевная усталость: ему хотелось положить голову на плечо Ирене и так сидеть: молча, не шевелясь, под ее защитой.
— Что с вами?.. — спрашивала Ирена. — Разве вы не счастливы?
Да нет, он очень счастлив! Но почему его счастье омрачено столькими печалями, омочено столькими слезами? Иной раз он готов был сказать ей все, как умному и доброму другу. Милый чудак! Он не думал о том, в какое смятение приводят такие признанья юные хрупкие души, какие неизлечимые раны способны они нанести доверчивому чувству. Ах, если б он мог увезти ее, бежать с ней! Это положило бы конец мучениям. Но старик Бушро не желал уступить ни единого часа! «Я стар, я болен… Я больше не увижу мое дитя, не отнимайте же ее у меня раньше срока!..»
Этот великий человек, несмотря на всю его внешнюю суровость, был превосходнейшим человеком. Он был обречен, он сам нашел у себя болезнь сердца, следил за ее развитием, но говорил о ней с поразительным присутствием духа, задыхаясь, читал лекции, тщательно выслушивал больных, гораздо менее тяжелых, чем он. Этот обширный ум страдал одной-единственной слабостью, обличавшей в нем туренского крестьянина: он преклонялся перед титулами, перед знатью. И воспоминание о башенках Кастле, мысль о древности рода д'Арменди сыграли не последнюю роль в его согласии на брак племянницы с Жаном.
Свадьбу предполагалось отпраздновать в усадьбе с тем, чтобы не трогать с места бедную мать, которая каждую неделю диктовала Дивонне или какой-нибудь из «вифаниек»[88] нежное, ласковое письмо своей будущей дочери. И для Госсена это была тихая радость — говорить с Иреной о своих близких, обрести Кастле на Вандомской площади, обрести все свои привязанности вокруг любимой невесты.
Боялся он одного: рядом с ней он выглядит таким старым, таким усталым, а она по-детски радуется тому, что его уже не занимает, радуется радостям совместной жизни, для него уже не существующим. Вот почему, составляя как-то вечером список вещей, которые им надо будет взять с собой в то место, куда он получит назначение, — мебель, обои, — он вдруг призадумался, и перо у него в руке дрогнуло: ему стало страшно, что он возвращается к своему устройству на Амстердамской, к неизбежному возрождению милых утех, которые для него были отравлены, загублены пятью годами жизни с любовницей, а жизнь эта была ни то ни се: не то брак законный, не то незаконный.
XIV
— Да, мой дорогой, умер нынче ночью на руках у Росы… Только что отнес его к чучельнику.
Композитор де Поттер, с которым Жан столкнулся при выходе из магазина на улице Бак, вцепился в него, стал изливать ему душу, что так не подходило к бесстрастному, жесткому выражению его лица — выражению лица делового человека, и рассказал о мученической кончине Гаденыша, которого сгубила парижская зима, доконали холода, несмотря на вату, на спиртовку, уже два месяца горевшую под его гнездышком, — словом, уход за ним был, как за недоноском. Тем не менее ему все время было холодно, и вот минувшей ночью, когда все собрались вокруг него, в последний раз по всему его телу — от головы до хвоста — пробежала дрожь, и он скончался как истинный христианин благодаря тому, что мамаша Пилар не пожалела святой воды, чтобы окропить его чешуйчатую кожу, через которую, как сквозь призму, были видны приливы и отливы слабеющих жизненных сил, — мамаша Пилар кропила его и, закатив глаза под лоб, приговаривала: «Прости ему, господи, все его перегреченья!»
— Смешно, конечно, а все-таки у меня тяжело на сердце, особенно как подумаю о бедной Росе — я ее оставил всю в слезах… К счастью, с ней Фанни…
— Фанни?..
— Да. Мы с ней давным-давно не видались… А сегодня утром она приехала как раз в разгар семейного горя, и эта добрая душа осталась утешать подругу.
Не заметив, как поразили Жана его слова, он спросил:
— Значит, все кончено? Вы уже не вместе?.. А помните наш разговор на Энгьенском озере? Стало быть, вы все-таки слушаетесь советов…
В его одобрении прозвучала колючая нотка зависти.
При мысли, что Фанни вернулась к Росарии, Госсен наморщил лоб от почти физического ощущения боли, но тут же мысленно пристыдил себя за эту слабость: в конце концов, у него нет никаких прав на эту женщину, и никакой ответственности он за нее не несет.
У дома на Бонской улице, куда они свернули, на старинной улице прежнего аристократического Парижа, де Поттер остановился. Здесь он жил или, вернее, делал вид, что живет, — ради приличия, для отвода глаз: на самом деле проводил все время на авеню Вилье или в Энгьене, а дома изредка появлялся, чтобы его жена и ребенок не казались такими уж заброшенными.
Жан, в сущности, простился с де Поттером и хотел идти своей дорогой, но тот задержал его руку в своих длинных руках с затвердевшими от ударов по клавиатуре пальцами и без всякого стеснения, с видом человека, который давно перестал стыдиться своего порока, сказал:
— Окажите мне услугу: поднимемтесь ко мне! Сегодня я должен обедать у жены, но не могу же я оставить бедную Росу, когда она в таком отчаянии!.. Вы для меня послужите предлогом и избавите от неприятного объяснения.
88
«Вифанийки». — Так близнецов прозвали потому, что, по Евангелию, Марфа и Мария, сестры воскрешенного Христом Лазаря, в честь которых им дали имена, были жительницы города Вифании.