Улица пышала жаром и доносила до них весь шум из соседних домов, но зато ветер дарил им малейшее свое дуновение, и они могли сидеть здесь бесконечно долго, прижимаясь друг к другу коленями и ничего не видя вокруг. Жан вспоминал такие же теплые вечера на берегу Роны или мечтал о том, как он будет служить консулом в дальней жаркой стране, представлял себе, как он едет туда на корабле и как навес над палубой колышется от глубокого дыхания морского ветра. И когда у самых его губ слышался шепот незримой ласки: «Ты меня любишь?..» — ему, чтобы ответить: «Очень люблю!..» — приходилось возвращаться издалека. Вот что значит связать свою судьбу с молодым — у молодых чем только не набита голова!
На том же балконе, за железной решеткой, увитой ползучими растениями, ворковала другая парочка — г-н и г-жа Эттема, муж и жена, толстяк и толстуха, их поцелуи раздавались громко, как пощечины. Они удивительно подходили друг к другу и по возрасту, и по вкусам, и по комплекции. Трогательное впечатление производили эти влюбленные уже далеко не первой молодости, когда они, опершись на балюстраду, тихо пели дуэтом какой-нибудь старинный душещипательный романс:
Фанни эти люди нравились, она не прочь была с ними познакомиться. Уже несколько раз она и соседка, свесившись над почерневшими балконными перилами, обменивались улыбкой влюбленных и счастливых женщин. Но мужчины, как всегда, оказались не столь общительны, и знакомство все не завязывалось.
Однажды перед вечером Жан возвращался с набережной Орсе и вдруг на углу Королевской услыхал, что кто-то его окликает. День стоял чудесный; в час прогулки в Булонский лес, когда роскошный закат теплым светом заливает нежащийся Париж, этот поворот бульвара ни с чем не может сравниться по красоте.
— Прекрасная молодость! Идите сюда и чего-нибудь выпейте… Мне доставляет удовольствие на вас смотреть.
Жана обхватили ручищи человека, который сидел под навесом кафе, выдвинувшего на тротуар три ряда столиков. Жан не сопротивлялся — ему лестно было слышать, как вокруг него провинциалы и иностранцы, в полосатых костюмах и круглых шляпах, с любопытством шепчут имя Каудаля.
Скульптор пил абсент, что очень шло к его военной выправке и офицерской орденской ленточке, а напротив сидел приехавший накануне инженер Дешелет, все такой же загорелый, моложавый, скуластый, с добрыми глазками, которые на его худом лице казались не такими маленькими, с ноздрями гурмана, которые словно вынюхивали, чем пахнет в Париже. Как только молодой человек сел за столик, Каудаль с комической яростью показал на него:
— До чего красив этот зверь!.. Подумать только, что ведь и мне когда-то было столько же лет и волосы у меня вились точно так же… Ах, молодость, молодость!..
— Все та же песня? — спросил Дешелет, добродушно посмеиваясь над помешательством друга.
— Не смейтесь, мой дорогой… Все, что у меня есть — медали, кресты, звание академика, и то и се, и пятое и десятое, — я променял бы вот на эти волосы и румянец… — Тут он со свойственной ему резкостью движений потянулся к Госсену. — А что вы сделали с Сафо?.. Ее что-то не видно.
Глаза у Жана стали круглыми от изумления.
— Вы уже с ней не живете?..
Видя растерянность Госсена, Каудаль уже нетерпеливо прибавил:
— Ну, Сафо, Сафо!.. Фанни Легран… Вилль-д'Авре…
— О, с ней у меня давно все кончено!..
Зачем он солгал? От стыда, из чувства неловкости, которое вызывало у него прозвище «Сафо» и которое мешало ему говорить о своей возлюбленной с мужчинами, а, быть может, еще из желания узнать о ней такие подробности, которые иначе никто бы ему не сообщил.
— А, Сафо!.. Так она, еще, значит, блистает? — рассеянно спросил Дешелет, счастливый тем, что он снова видит лестницу Мадлен, цветочный рынок и длинный ряд бульварных аллей, сквозивших между зеленью деревьев.
— А разве вы не помните, как хороша она была у вас в прошлом году?.. Ей изумительно шло одеяние феллашки… Осенью я ее встретил: она завтракала с этим красивым юношей у Ланглуа; вы бы сказали: это новобрачная.
— Сколько же ей лет?.. Знаем мы ее давно…
Каудаль задумчиво поднял голову:
— Сколько лет?.. Сколько лет?.. Погодите… В пятьдесят третьем, когда она мне позировала, ей было семнадцать… А сейчас семьдесят третий. Вот и считайте.
Внезапно глаза у него загорелись.
— Ах, если б вы ее видели двадцать лет назад!.. Высокая, стройная, красиво очерченный рот, твердая линия лба… Руки, плечи еще худоваты, но это как раз подходит к Сафо… А какая женщина, какая любовница!.. Какое наслаждение доставляло ее тело, какой яркий огонь можно было высечь из этого кремня, что это была за клавиатура — ни единой западающей клавиши!.. «Все звуки лиры», — писал о ней Ла Гурнери.
Жан, сильно побледнев, спросил:
— Как, разве он тоже был ее любовником?..
— Кто, Ла Гурнери?.. Еще бы! Сколько я из-за этого перестрадал!.. Четыре года мы с ней жили, как муж и жена, четыре года я ее лелеял, не жалел денег на ее прихоти… Учитель пения, учитель музыки, учитель верховой езды — каких только не было у нее причуд!.. Я подобрал ее на улице, ночью, около Рагаша, где шла танцулька, и вот когда я ее обточил, отгранил, отшлифовал, как драгоценный камень, фатоватый рифмач, которого я считал своим другом, который каждое воскресенье у меня обедал, сманил ее!
Он шумно вздохнул, словно для того, чтобы выдохнуть застарелую обиду отверженного любовника, все еще дрожавшую в его голосе, затем, уже более спокойным тоном, продолжал:
— Судьба его все же наказала за подлость… Прожили они вместе три года, и это была не жизнь, а сущий ад. Этот сладкопевец оказался на поверку скрягой, злюкой, маньяком. Если б вы видели, как они дрались!.. Когда вы к ним приходили, она вас встречала с повязанным глазом, он — с исцарапанным лицом… Но это были еще цветочки, ягодки пошли, когда он задумал бросить ее. Она впилась в него, как клещ, ходила за ним по пятам, взламывала дверь его квартиры, ждала его, лежа поперек его тюфяка. Как-то раз, зимой, он со всей своей оравой кутил у Фарси, а она пять часов простояла внизу… Ну как тут не сжалиться?.. Но элегический поэт был неумолим и в один прекрасный день, чтобы избавиться от нее, вызвал полицию. Что, хорош гусь?.. А в заключение романа, в благодарность за то, что эта красивая девушка отдала ему лучшие годы жизни, тонкость своего ума и прелесть тела, он обрушил на нее том дышащих злобой, брызжущих ядовитой слюной, упрекающих, проклинающих стихов — «Книгу о любви», лучшую свою книгу…
Госсен сидел неподвижно, выгнув спину, и по капельке втягивал в себя через длинную соломинку холодный напиток. Ему, наверное, налили яду; внутри у него все заледенело.
Стояла теплынь, а Госсена бил озноб; его остановившиеся глаза смотрели в тускнеющую даль — там беспрерывно мелькали тени, у бульвара Мадлен стояла поливочная бочка, друг другу навстречу по влажной земле, точно по вате, бесшумно катились экипажи. Париж онемел для Госсена — Госсен слышал только то, что говорилось за столиком. Сейчас, подливая яду, говорил Дешелет:
— Какая ужасная вещь — разрыв!..
Его обычно спокойный, насмешливый голос звучал мягко, звучал безграничной жалостью…
— Люди прожили вместе несколько лет, спали рядом, сплетались мечтами, сплетались телами. Все говорили, все отдавали друг другу. Переняли друг у друга привычки, манеру держаться, манеру говорить, стали даже похожи лицом. Сжились друг с другом… Действительно, спутались… И вдруг люди расстаются, отрываются друг от друга… Как они на это идут? Как у них хватает мужества?.. Я бы не мог… Да пусть женщина меня обманет, оскорбит, опозорит, запачкает, но если она со слезами скажет мне: «Останься!..» — я не уйду… Вот почему я всегда беру любовницу только на одну ночь… «Никаких завтра», как говаривали у нас в старину… Или женись. Это уже бесповоротно и гораздо более опрятно.