Изменить стиль страницы

Старик обернулся таким резким движением, как будто его кто-то укусил:

— Молчать, лодырь ты этакий! Ты ведь тоже у нас патриот! Глаза бы не глядели! Пятеро детей, ни гроша за душой, а еще вздумал палить из пушек, когда его никто не просил!.. Нет, правда, сударь (негодяй, по-видимому, обращался ко мне), какая нам от этого была выгода? Вот он, к примеру, добился того, что ему починили рожу, да еще в придачу потерял хорошее место… Теперь живет, как цыган, в будке — там ветер так и гуляет, ребятишки все время болеют, а жена надрывается, стирает… Ну разве не дурень?

Перевозчик вспыхнул от гнева. Я заметил, что на его побледневшем лице шрам выступил еще резче и побелел. Но у него хватило самообладания сдержаться, он обрушил свой гнев на багор, погрузив его так глубоко в песок, что он чуть не сломался. Еще одно слово, и он мог бы лишиться и этого места, так как г-н Шашиньо пользуется влиянием в округе: он член муниципального совета.

ЗНАМЕНОСЕЦ

Перевод Н. Касаткиной
¨ I ¨

Полк выстроился в боевом порядке на железнодорожной насыпи, и теперь он служил мишенью для всей прусской армии, сосредоточенной напротив, у леса. Люди расстреливали друг друга на расстоянии восьмидесяти метров. Офицеры кричали: «Ложись!..» Но никто не слушался команды, горделивый полк стоял прямо, сплотившись вокруг своего знамени. На широком фоне солнечного заката, пастбищ и колосящихся нив эта кучка измученных людей, которую заволакивало дымной мглой, напоминала стадо, застигнутое среди поля первыми порывами жестокой бури.

И каким же градом свинца поливало эту насыпь! Только и слышен был треск ружейной пальбы, глухой стук скатывавшихся в ров солдатских котелков, да пули протяжно звенели вдоль всего поля битвы, точно натянутые струны зловещего и гулкого инструмента. Время от времени полковое знамя, колыхавшееся над головами от вихря картечи, ныряло в клубы дыма. Тогда, покрывая пальбу, стоны и проклятия раненых, раздавался строгий и гордый окрик: «Знамя, ребята, знамя!» И тотчас фигура офицера, точно тень, бросалась вперед, в кровавый туман, и доблестный стяг, ожив, снова взвивался над полем битвы.

Двадцать два раза падало оно!.. Двадцать два раза его древко, едва выскользнув из безжизненной руки, подхватывалось и выравнивалось снова, и когда после захода солнца горстка людей — все, что осталось от полка, — решилась наконец отступить, знамя было уже лоскутом в руках сержанта Орню, двадцать третьего знаменосца за этот день.

¨ II ¨

Сержант Орню был старый вояка, едва умевший подписать свою фамилию и прослуживший двадцать лет, прежде чем получить унтер-офицерские нашивки. Все злоключения ребенка-найденыша, вся тупая муштра казармы запечатлелись на атом низком, упрямом лбу, на согнутой от ранца спине, на привычной выправке строевого солдата. К тому же он заикался, но, чтобы быть знаменосцем, красноречия не требуется. Вечером, после сражения, полковник сказал ему:

— Раз знамя у тебя, пусть у тебя и останется.

И на его убогую походную шинель, успевшую выцвести от дождя и пороха, маркитантка тотчас же нашила золотой галун подпоручика.

Это было единственное торжество за всю его долгую скромную жизнь. Плечи старого солдата тотчас расправились. Горемыка, привыкший гнуть спину и смотреть в землю, теперь шагал приосанившись и глядел вверх на этот обрывок материи, стараясь держать его как можно прямее, как можно выше — над смертью, над изменой, над поражением.

Вряд ли видели вы кого-нибудь счастливее Орню, когда он во время сражения обеими руками держал древко, прочно всаженное в кожаный наконечник. Он не говорил ни слова, не шевелился, он был важен, как жрец, держащий в руке священный сосуд. Вся жизнь его, вся сила была в пальцах, что сжимали чудесный золоченый лоскут, на который сыпались пули, да еще в глазах, вызывающе глядевших прямо в лица пруссакам и как бы говоривших: «Попытайтесь-ка отнять его у меня!..»

Никто и не пытался, даже смерть. Из самых кровопролитных сражений при Борни, при Гравелоте[5] знамя выходило изрубленным, продырявленным, сквозным от ран; но нес его неизменно старик Орню.

¨ III ¨

Затем настал сентябрь. Армия под Мецем,[6] окружение и долгая стоянка в грязи, где пушки ржавели, где лучшие в мире войска, деморализованные бездействием, отсутствием пищи и вестей, погибали от лихорадки и тоски подле своих орудий… Ни командиры, ни солдаты ни на что больше не надеялись, один Орню не терял веры. Трехцветный лоскут заменял ему все, и пока старый солдат чувствовал его тут, рядом, он считал, что еще ничто не погибло. На беду, так как сражений больше не было, полковник держал знамя у себя в одном из предместий Меца, и несчастный Орню походнл на мать, ребенок которой отдан в чужие руки. Он неустанно думал о нем. И вот, когда тоска совсем его заедала, он не переводя духа спешил в Мец и, удостоверившись, что знамя стоит спокойно на прежнем месте у стены, возвращался, набравшись мужества и терпения, принося в свою намокшую палатку мечты о битвах, о наступлении, о том, чтобы трехцветное полотнище, развернутое во всю ширь, развевалось над прусскими траншеями.

Приказ по войскам маршала Базена положил конец этим иллюзиям. Проснувшись однажды утром, Орню увидел, что весь лагерь в движении, солдаты собираются кучками, волнуются, подзадоривают друг друга выкриками, грозят кулаками в сторону города, как бы уличая виновника своего гнева. Раздавались возгласы: «Долен его!.. Расстрелять!.» И офицеры не останавливали солдат… Они шагали в сторонке, потупив голову, словно стыдясь их. И в самом деле, разве не стыдно было огласить перед полуторастатысячной армией солдат, прекрасно вооруженных, вполне боеспособных, приказ маршала о сдаче врагу без боя?

— А знамена? — побледнев, спросил Орню.

— Знамена должны быть сданы, как и все прочее: ружья, остатки обоза — словом, все.

— Раз-раз-рази их гром!.. — заикаясь, произнес бедняга Орню. — Ну уж моего им не видать.

И пустился бегом в город.

¨ IV ¨

Там тоже царило оживление. Национальные гвардейцы, мобили и горожане роптали, возмущались. Дрожа от негодования, шли депутации к маршалу. Но Орню ничего не видел, ничего не слышал. Он шагал по улице и ворчал:

— Отнять у меня знамя!.. Как бы не так! Как он смеет! Кто ему дал право? Пускай отдает пруссакам свое собственное добро, золоченые кареты и драгоценную посуду из Мексики![7] А это мое… В нем моя честь. К нему я не позволю прикоснуться.

Старик бросал эти прерывистые слова, заикаясь и задыхаясь от быстрой ходьбы, но мысль у него была вполне определенная, вполне ясная: взять знамя, унести его в полк и прорваться сквозь ряды пруссаков со всеми, кто захочет последовать за ним.

Когда он пришел, его даже не впустили. Полковник сам был в бешенстве и никого не желал видеть… Но Орню стоял на своем. Он ругался, орал, отталкивал вестового:

— Где мое знамя?.. Давай сюда мое знамя!..

В конце концов распахнулось одно из окон:

— Это ты, Орню?

— Да, господин полковник, мне бы…

— Все знамена в Арсенале… Ступай туда, тебе дадут расписку…

— Расписку?.. А на что мне расписка?..

— Таков приказ маршала…

— Так я же…

— Убирайся к черту!

И окно захлопнулось.

Старик Орню зашатался, как пьяный.

— Расписка… расписка… — машинально бормотал он.

Наконец он снова пустился в путь, помня только одно: знамя — в Арсенале и надо его оттуда вызволить во что бы то ни стало.

¨ V ¨

Ворота Арсенала были распахнуты, в них въезжали прусские повозки и выстраивались среди двора. Войдя, Орню затрепетал. Все остальные знаменосцы, пятьдесят или шестьдесят офицеров, стояли уже тут, скорбные, молчаливые. И эти мрачные фуры под дождем и люди с обнаженными головами позади них — все напоминало похороны.

вернуться

5

бои 14–16 августа 1870 года, в результате которых прусская армия вынудила войска маршала Баэена сосредоточиться в Меце.

вернуться

6

Крепость Мец с многочисленной боеспособной армией после двухмесячной осады была сдам Базеном неприятелю; со стороны Базена это был акт предательства.

вернуться

7

В 1862 году Базен был послан в Мексику, где руководил интервенцией, предпринятой правительствами Англии и Франции против Мексиканской республики.