Изменить стиль страницы

Он замотал головой, будто отгоняя все эти мысли. Гораздо приятнее думать о родительском доме на Грубой улице, как ее называли: узкая полоска сада вела к откосу на луг, на котором пасли скотину и за которым начинался лес. Отец работал железнодорожником в Зволене, от него всегда пахло дегтем, маслом и сажей; когда Юрай подрос достаточно для того, чтобы кое-что понимать в этом сложном мире, отец брал его с собой в город на рабочие собрания. Детство! Это был запах паровозного дыма, запахи луга за их домом, едкий аромат навозной жижи и отцовские наставления: «Держись прямо, парень! Если будешь себя уважать, то станут уважать и другие!»

Где ты, отец?! Где твои мозолистые руки, разъеденные маслом и пахнущие дымом и сажей, где твое серьезное, обветренное лицо с колючей бородой, серые беспокойные глаза в глубоких глазницах? Куда это все подевалось, отец?! Еще недавно ты был, и вот тебя нет, нет ни того дома, ни улицы, ни луга, и даже не поднимается больше паровозный дым. Куда все это подевалось, отец?

Матлоха стоял в нерешительности, пораженный внезапным чувством жалости, стараясь проглотить откуда-то взявшуюся горечь. Держись прямо, парень!

— Вот так, — нежно сказал он собаке. — Вот так.

Когда его дочь выходила замуж, они купили в районном центре кооперативную квартиру. Дали ей и денег, пусть молодые устраиваются как следует. Мебель теперь дорогая, цветной телевизор тоже надо, потом стерео, да и отпуск в Югославии на море стоит недешево. А во что обходится лыжное снаряжение! Да ладно! Они молодые, пусть пользуются! Если бы хоть почаще приезжали домой проведать отца с матерью, поговорить хотя бы. Хотя бы это, а то ведь ему и поговорить не с кем! Только с собакой.

Как сильно я изменился, подумал он, как изменился с тех пор, как с раненой ногой спустился с гор! Но ведь изменилось все вокруг, да и я не мог оставаться таким, как прежде. Или мог?

— Мог? — спросил он пса, который бегал где-то в темноте. — Нет, не мог, — отвечал он сам себе и продолжал в полный голос. — Нам хотелось иметь хороший дом, нам хотелось машину, потом дачу, дети хотели учиться…

Отцу, наверное, многие вещи не понравились бы: зачем тебе, парень, такой большой дом да к тому же и дача в Подбанском? Почему вам надо, чтобы у вас все было не так, как у соседей? И потому что ты директор, у твоей жены должно быть две шубы из «Тузекса»? Ай-ай-ай! Твоя Желка больно занеслась, а какая была скромная да бедная девка…

— Но, отец, — сказал он в темноту, — другие времена. Нельзя ведь жить старыми порядками и старыми представлениями… Пошли спать! — окликнул он пса. — Чего зря мудрствовать!

По привычке он посмотрел вверх: небо было затянуто, сквозь тяжелые облака не видно ни кусочка чистого небосвода.

— Будет дождь. Опять будет дождь… Все повторяется… Как-то мало фантазии во всем этом!..

Он улыбнулся собственным словам, погладил собаку и, хромая, двинулся к тихому, темному дому, который казался ему сейчас совершенно чужим.

— Я должен завтра сдать репортаж, — бормотал Якуб Якубец, — а я не написал еще ничего, ничегошеньки! Я невезучий! Ни одной строчки… Мне казалось, все так просто! Думал, посижу в суде, зайду к психологу, полистаю статистику, поговорю с разведенными и напишу репортаж. Я думал, что сегодня вечером вам его принесу, чтобы вы прочитали. Мне страшно жаль. Извините…

— Вам незачем передо мной извиняться, — Таня Грегорова отвечала холодно. — Я вам не начальство.

Якуб был растерян.

— Вы напрасно пришли…

— Почему напрасно? Я рада, когда есть возможность хоть куда-то смотаться.

Он заказал себе сок, а для Тани красное вино.

— Вы хотите меня напоить? Берегитесь… Когда я выпью, я опасна. Я неуправляема…

Он притворно удивился.

— Нет, нет, только не это! Ради бога! Вы кажетесь такой… кроткой! — Он думал только о том, как бы поскорее смыться отсюда, и о том, что он завтра скажет в Пресс-центре.

А Таня разговорилась, и он механически поддакивал и кивал головой.

— А почему, собственно, вы не написали? Столько времени меня расспрашивали… Как на исповеди! Я вам рассказала более чем достаточно и даже такие вещи, о которых никому не говорю… Вполне могли написать…

— Чем больше я узнавал, тем меньше понимал. Если бы я хотел написать, действительно, только правду, мне пришлось бы писать историю всего человеческого рода. Но я ведь не писатель. Я не знаю, почему люди разводятся. Для меня речь идет не о разводах. Вообще… Раз я должен писать, так я хочу писать только правду. Иначе вообще не буду…

— Мне кажется, что вы придаете слишком большое значение этой вашей газете. А что, собственно, изменится, если вы даже напишете правду о разводах? Или правду о чем бы то ни было? О чем угодно?! Обо мне, о себе, о людях… Что, они станут счастливее?

— Правда говорится не для того, чтобы люди стали счастливее, — сказал он хмуро. — Правда — одно дело, счастье — другое…

Она неожиданно погладила его по руке.

— Вы еще так молоды… Неопытны… Вы мучаетесь, бедняга.

Он смущенно отдернул руку.

— Я? Я думал, что это вы мучаетесь.

— А кто не мучается? Все мы мучаемся, каждый по-своему…

— Знаете что, — сказал он энергично. — Пошли отсюда. Из этого мерзкого трактира… Немного пройдемся, поднимемся вверх, к Граду, ладно?

— Мне все равно. Здесь очень накурено.

Когда они вышли на бугристую дорогу, поднимающуюся к Граду, она поскользнулась и со смехом уцепилась за него.

— Ай! Хорошо, что вы меня поддержали… Иначе упала бы. Что я вам говорила? Когда выпью, черт знает что вытворяю. Страшная женщина…

Когда он открыл дверь своей квартиры, его встретил крик мальчишек, оба выскочили в коридор в одних пижамах, повисли у него на шее, потащили в комнату.

— Папка пришел! Папка пришел! Будешь с нами играть, правда же, ты с нами будешь играть?! Мама, папка пришел!

В коридор вышла Алиса с засученными рукавами, лицо у нее было уставшее.

— Марш в постель! — прикрикнула она на ребят. — Чтоб сию минуту были в постелях!

— Да оставь их, — сказал Прокоп, позволяя тащить себя в детскую комнату. — Не надо на них кричать.

— В постель! — повторила строго Алиса и, когда мальчишки обиженно сморщили носы, обратилась к мужу: — Ты их только портишь.

— Кричать на них не надо, — повторил он миролюбиво, хотя чувствовал, что с языка готовы сорваться гневные слова. — Мне кажется, что я могу с ними поиграть…

— Надо бывать дома, — отрезала она. — Тогда можешь вволю наиграться с ними!

— Я был в командировке, ты же знаешь. Когда мне уделять им время, если я все время в разъездах?!

— А ты не езди! Будь добр понять, наконец, что у тебя есть семья, которой надо уделять внимание.

— А ты пойми, наконец, что муж у тебя — журналист и у него есть свои обязанности!

— Да мне плевать на это! Ты что же думаешь, что меня хватит на все?! Что я должна разорваться, пока ты ходишь бог знает где и бог знает чем занимаешься!

— Но позволь! — он опешил и тут же осознал, что начинается глупейшая супружеская ссора. — Не расходись! — он через силу старался говорить спокойно. — Нет смысла кричать друг на друга.

— А в чем есть смысл? В такой жизни есть смысл?! С утра до ночи я тебя не вижу… Встречаемся только в постели, да, собственно, даже и в ней не встречаемся! Два раза в месяц швыряешь мне на стол зарплату… А что тебя интересует? Как я живу, какие у меня проблемы, как учатся дети?.. Ты ничего об этом не знаешь! Если так пойдет дальше…

— Что тогда? — спросил он вызывающе.

Она заколебалась, но лишь на мгновение.

— Тогда лучше давай разойдемся! — повернулась и ушла вслед за детьми.

Матуш Прокоп стоял в коридоре, держа в руке чемоданчик, и не знал, что делать: то ли двинуться за женой и детьми, голоса которых все еще раздавались в детской комнате, то ли раздеться и влезть в домашние тапочки, умыться, засесть в своем кабинете… Он не чувствовал усталости, была лишь глубокая тоска и страх, словно стоял над пропастью, это было лишь одиночество мужчины, понимавшего, что он может все потерять.