Изменить стиль страницы

— Да, ведь выбрались, Дюро. Как-никак мы мужчины.

Матлоха засмеялся.

— А все-таки иногда нога побаливает. Вот и сейчас. Наверное, к дождю.

Порубан молча кивнул, хотя Матлоха этого видеть не мог. Он ждал, когда тот начнет говорить о деле.

— Михал, я получил копию этого репортажа, — без всякого перехода вдруг сказал директор, и голос его сразу же утратил сердечность. — Зачем вы его нам послали?

— Иногда мы так делаем, — ответил главный.

— Я думал, вы хотите знать наше мнение, — продолжал Матлоха каким-то бесцветным голосом. — Или же наши замечания…

Порубан потянулся за чистым листом бумаги, а другой рукой взялся за карандаш:

— А у тебя есть какие-нибудь замечания?

Наступило минутное молчание, потом Матлоха сказал:

— Послушай, Мишо, весь этот материал ошибочный. На твоем месте я его вообще не публиковал бы.

Порубан был готов к этому.

— Как это понимать, Дюро? Ты хочешь сказать, что все, что там написано, неправда?

— Я сказал, что материал ошибочный.

— Я этого не понимаю.

Снова тишина, и Порубан почти осязаемо чувствовал, как растет напряженность.

— Какого черта, писать вам не о чем, что ли? — взорвался наконец Матлоха. — Во всей республике не нашлось более серьезной проблемы?

— Ты успокойся, — пробурчал Порубан. — Я тебя спросил, есть ли в материале какие-то неточности. Если есть, мы их уберем.

— Ты хочешь сказать, что в любом случае материал будет напечатан? — Матлоха уже не пытался скрыть свой гнев.

— Послушай-ка, Юрай, — начал осторожно главный редактор, — газета обязана привлекать внимание общественности к тем недостаткам…

— Мишо, ради бога, не читай мне проповеди о том, что обязана делать газета! — снова взорвался директор. — У меня голова идет кругом, а ты начинаешь городить глупости!

— Не знаю, что ты считаешь глупостью, — холодно ответил главный редактор. — Если дело дойдет до аварии, ущерб будет исчисляться миллионами. Дорогая глупость!

— Глупость всегда дорого обходится, — заворчал директор. — Но ты мне скажи, при чем тут я? Почему вы не ополчаетесь на «Хемоиндустрию»? Вот уже два года я беспомощно наблюдаю, как они слоняются у меня по двору и все время отбрыкиваются, ссылаясь то на одно, то на другое. План поднимают и поднимают, и никого не волнует, готовы ли у меня очистные сооружения. А ты вместо помощи посылаешь какого-то сопляка, который всю вину взваливает на мои плечи.

— Никто на тебя ничего не взваливает, — Порубан говорил спокойно и веско. — Корреспондент просто постарался объективно описать известные факты.

— Ну так скажи, что я должен делать?

— Ты же директор, Юрай. Ты и решай. — Он немного помолчал. — Могу только обещать, что о ваших поставщиках и о «Хемоиндустрии» напишем тоже. Прижмем им хвосты. Но не требуй от меня, чтобы мы закрывали глаза на катастрофическую ситуацию. Поставщики тоже не во всем виноваты.

Казалось, Матлоха задумался.

— Значит, будете публиковать?

— Да.

Снова молчание, потом директор сказал:

— Ну, как знаешь. Ты всегда был упрямый, Мишо. — И совершенно другим тоном продолжал: — Появился бы как-нибудь. Поговорили бы по душам, сходили бы на рыбалку.

— С удовольствием, — отвечал Порубан, хотя знал, что никогда у него на это не будет времени. — На рыбалку? Да разве у вас еще водится рыба?

— Для тебя найдем. Позаимствуем в заповедных местах, куда возят иностранцев. Я это организую. Через товарищей из района. Ты ведь знаешь, со мною считаются, я повсюду имею влияние.

— Да, Дюро. Ты всегда и везде имел влияние.

Сказав еще пару ничего не значивших вежливых слов, они распрощались. Порубан отодвинул чистый лист бумаги, который все это время лежал перед ним на столе.

Пока шеф разговаривал по телефону, собравшиеся в зале заседаний ждали и каждый по-своему коротал время.

Климо Клиштинец, заведующий экономическим отделом, раскрыл перед собой папку с рукописями. Он смотрел на строчки, расплывающиеся перед глазами, и не видел текста. Он думал о своих проблемах. В последнее время он чувствовал себя неважно. Не в физическом смысле слова, в психологическом. Уже более тридцати лет он работал в газете и теперь сознавал, что наступает кризис. Он устал. Слова более не слушались его, мысли испарялись. На редакторской работе он мог сосредоточиться с огромным усилием, а когда садился писать, чувствовал почти физическую тошноту. Сначала он старался не обращать на это внимания, зная, что время от времени каждый журналист переживает нечто подобное. Знал, что такие кризисы проходят, они случались с ним и прежде. И лишь позднее понял, что на этот раз дело обстоит серьезно.

Он был на пределе физических и душевных сил.

Климо Клиштинец был реалистом. Он не питал иллюзий относительно себя и своей работы, понимая, что он всего лишь средний журналист, и нехватку таланта заменял добросовестной, педантичной работой. Из него получился газетный работник — язык его статей был тяжеловат, но приведенные факты всегда скрупулезно проверены, аргументы обоснованы, рукописи чисты и опрятны. Он не любил никакого шума и перемен, его работа была похожа на течение медленной широкой реки, которая из года в год лениво катит свои воды по привычному руслу.

Он бы мог быть доволен тем, чего добился. Понимал, что уже не будет победного звона фанфар и торжественных песнопений в его честь. Он предпочитал держаться в тени, и поэтому его не коснулись политические бури и перемены в кадровой политике, он переждал их в укрытии, мудро избегая каких бы то ни было комментариев. Он бы мог быть доволен своей жизнью, но доволен он не был.

Он устал, и теперь ему хотелось перемен, хотелось уйти из редакции. Но тут в конце года освободилось место заместителя главного редактора, и он остался. Ему казалось, что он заслужил это место.

На должности заместителя главного далеко не всегда сидят пишущие люди, здесь нужен хороший редактор, который организует работу, читает рукописи, редактирует их. Все это говорило в пользу Климо Клиштинца, и помимо всего прочего он считал бы такое назначение справедливой оценкой его многолетнего труда в редакции.

Была здесь и еще одна причина. Это его сын. Единственный. Как и многие другие родители, Клиштинец-отец видел свое продолжение в Клиштинце-младшем. Он верил, нисколько в том не сомневаясь, что сыну удастся достигнуть высот, которых он сам не достиг, что сын будет более удачлив, что из него выйдет хороший журналист, что его будут читать, о нем будут говорить, что он будет счастливей отца. Клиштинец долго не мог смириться с тем, что сына совершенно не интересует газета и отцовские восторги вызывают в нем полное равнодушие. Учился он плохо, целыми днями гонял с приятелями на мотоциклах, затесался в компанию, которая очистила несколько киосков, а все вечера пропадал на дискотеках. Его абсолютно не волновало, на какие средства он будет жить. Клиштинец-старший с отчаянием наблюдал, как рушится его последняя надежда, он сознавал, что из сына никогда ничего путного не получится. Где-то в подсознании в нем росло чувство протеста, а вместе с ним зависть ко всем способным молодым ребятам, к таким, как Матуш Прокоп. Успехи других больно напоминали ему о полной неспособности к чему-либо собственного наследника.

Ему хотелось стать заместителем главного, у него появилось бы ощущение, что он поднялся выше других, что он такой же, например, как Прокоп, и что на такой должности он сумел бы помочь сыну получить хотя бы аттестат зрелости. Тогда он успокоился бы.

Клиштинец рассеянно снял очки и привычным механическим движением стал протирать их. Напротив сидела заведующая отделом культуры Клара Горанская, он не видел без очков, но ему казалось, что она смотрит на него, и потому на всякий случай неопределенно улыбнулся в ее сторону. Потом, снова надев очки, уткнулся в рукопись.

Клара Горанская скучала. Удобно усевшись на стуле, она курила сигарету и рассеянно смотрела на невыразительное треугольное лицо Климо Клиштинца с бородавкой на щеке. С ней заговаривали, но она отвечала так угрюмо и односложно, что ее оставили в покое, и она смогла целиком отдаться приятному ничегонеделанию. Было скучно, но это ее не тревожило: минутная вынужденная передышка была единственным спокойным мгновением всего сегодняшнего дня. Ведущий редактор отдела культуры, она в эти минуты могла позволить себе роскошь не торопиться, ни о чем не думать, не действовать, почти не существовать. У Клары Горанской был один определяющий и роковой недостаток: у нее никогда не было времени. И так было с тех пор, как она себя помнила. Она говорила с иронией, что далее само ее появление на свет было результатом какого-то цейтнота, ей казалось, что она родилась слишком быстро, с настоятельной потребностью ворваться в этот мир и узнать жизнь, людей, страсть, трагедии, радости, печали и даже смерть.