Изменить стиль страницы

— Что вы говорите, Лукас Мендес? — воскликнул молодой человек, будучи не в силах совладать с волнением.

— Я говорю, сеньор, что этот ангел Божий, ниспосланный Господом Богом для того, чтобы заставить дона Мануэля краснеть и стыдиться своих позорных деяний, не должен принять на свою безгрешную головку того позора, которым покрыл себя этот злодей, не должен быть увлечен в его падение и гибель. Ее во что бы то ни стало надо спасти от этого ужасного несчастья, вырвать ее из власти этого негодяя, открыв ей глаза, потому что она, не задумываясь, пожертвует собой для этого мерзавца, о злодеяниях которого она даже не подозревает; ее надо спасти, и я спасу ее, видит Бог! Не только потому, что она чистая, святая и ни в чем неповинная душа, но и потому, что она уже много вынесла горя и страданий, потому, что она любит вашу милость, и вы также любите ее.

— Я! Да, я люблю ее! — воскликнул молодой человек. — О, Санта! Санта!.. Да, но кто мне поручится, что все то, что вы мне сейчас сказали, — правда, что вы не обманываете меня?

— Я, mi amo! — отозвался Пепе Ортис, одним прыжком очутившись на ногах и подходя к брату. — Я знаю все это, мне Лукас Мендес давно открыл свое намерение, и я сам посоветовал ему осуществить его.

— Ты? Ты знал об этом, Пепе?

— Да, ваша милость, я знал, знал с первого момента, когда эта мысль мелькнула в голове Лукаса; я хотел даже, чтобы он ничего не говорил вам об этом, но он не согласился, говоря, что могут возникнуть какие-нибудь осложнения, которые наведут вас на подозрения, а ему не хотелось ни минуты казаться изменником в ваших глазах. Доверьтесь ему, ваша милость; вам предстоит иметь дело с сильным врагом, для вас будет чрезвычайно важно иметь своего человека во вражеском лагере. Пусть эта видимая неблаговидность не смущает вас, вы были предупреждены о том, что вам предстоит борьба хитростью против хитрости и коварством против коварства. Неужели, ради пустого и неуместного великодушия и щепетильности, вы захотите не только погубить все свое дело, но и утратить, быть может, навсегда донью Санту?

— Да, ты прав, Пепе, мы имеем дело не с людьми, а с чудовищами; всякого рода щепетильность и добросовестность по отношению к ним была бы чистой глупостью.

— Так значит, ваша милость разрешает мне поступить так, как я вам говорил?

— Да, но только с некоторым изменением: играть эту двойную роль, на которую вы решились ради пользы дела, было бы слишком трудно в случае, если это должно продлиться некоторое время; предупредить об этом всех наших друзей было бы невозможно, а дон Порфирио и другие из наших друзей, конечно, не преминут заподозрить вас в предательстве, если вы по-прежнему останетесь при мне, и тогда малейшего подозрения будет достаточно для того, чтобы заставить их разом покончить с вами. Затем и враги наши тоже не так просты и они могут заподозрить вас, и они тоже не пощадят вас. Надо делать дело на чистоту, словом, необходимо, чтобы наш разрыв был окончательный, очевидный, всем известный, не возбуждающий никаких сомнений, чтобы он произошел при всех, на глазах у всех, и чтобы все об этом знали. Тогда вы будете свободны действовать вполне по вашему усмотрению, а сношения вы будете поддерживать с нами через Пепе Ортиса; он будет нашим посредником, с ним вы будете сговариваться обо всем.

— Да, это верно, ваша милость; так моя роль станет менее трудной и менее опасной, и, вместе с тем, я могу действовать с большей свободой. К тому же и дон Мануэль того же мнения, он также желает, чтобы я совершенно оставил службу у вашей милости и перешел к нему, а здесь сохранил лишь сношения с теми из слуг, которые за приличное, конечно, денежное вознаграждение согласятся продавать вас.

— Ну, значит, все устраивается к лучшему! — смеясь сказал молодой человек.

— Итак, все решено: сегодня утром, во время завтрака, должен произойти разрыв — о предлоге вы сами можете позаботиться.

— Положитесь на меня в этом деле, ваша милость, — ведь вы по-прежнему доверяете мне? Я не утратил вашего уважения и доверия?

— Нет, Лукас Мендес, я верю вам, и что бы ни случилось, никогда не заподозрю вас в измене; к тому же и Пепе Ортис ручается за вас, а ему я доверяю, как самому себе! — И с этими словами дон Торрибио, улыбаясь, протянул руку старику.

— Благодарю, благодарю вас, ваша милость! — воскликнул тот, с жаром целуя протянутую ему руку.

Затем дон Торрибио встал, кинулся на свою кровать и почти тотчас же заснул крепким сном. Ровно в полдень на следующий день колокол стал созывать гостей асиенды к завтраку в столовую, как это бывало каждый день.

В ту пору, когда происходит наш рассказ, асиендадо в этих дальних провинциях придерживались патриархального обычая — сажать за один стол с собой всех своих слуг.

Стол этот накрывался в виде подковы и в верхней своей части был двумя ступенями выше двух боковых сторон, так как накрывался на подобие эстрады, предназначавшейся для гостей, хозяев дома и их наиболее почетных служащих, как-то: капеллан домовой церкви, мажордом, управляющий и тому подобное; остальные же слуги садились ниже по обе стороны, получая, за малым исключением, все те же блюда и яства, как и их господа, но напитки для служащих были простые: пульке, тепаче и агуардиенте[42], а дорогие вина и ликеры подавались только сидящим на эстраде.

В этот день в семье асиендадо был праздник, и обыкновенно весьма обильно уставленный яствами стол на этот раз буквально подламывался под тяжестью бесчисленных блюд; даже слуги получили сегодня, вместо обычного агуардиенте, превосходнейшее каталонское рефино.

Поутру, часов так в десять, во двор асиенды въехала многочисленная кавалькада, во главе которой гордо гарцевал на своем коне ньо[43] Мариньо Педросо, мажордом дона Порфи-рио.

Донья Энкарнасьон, супруга дона Порфирио Сандоса, вернулась наконец из своей продолжительной поездки в Гвадалахару, куда она ездила, чтобы привезти свою единственную дочь из монастыря, где та воспитывалась.

Донья Энкарнасьон, женщина лет тридцати пяти, была когда-то очень красива, да и теперь еще могла назваться красивой женщиной, чрезвычайно симпатичной и милой, с кротким, приветливым выражением прекрасных, темных глаз. Она была немного полна, но это почти не портило ее, а придавало ее фигуре и осанке что-то величественное. Дочь ее донья Хесус, которой едва только исполнилось шестнадцать лет, была типичнейшей мексиканской красавицей, с громадными черными огневыми глазами, полными неги и бессознательной еще страсти, под тонкими дугами темных бровей, опушенными длинными, шелковистыми ресницами, настолько густыми, что они бросали тень на матово-бархатистые, как персик, щечки девушки; с черной косой до самых пят, крошечным ротиком, с пышными ярко-алыми губками и двойным рядом мелких, ослепительно белых зубов, с очаровательной улыбкой; с золотистой бледностью лица, едва окрашенного стыдливым румянцем. Наконец, пышный и гибкий стан, гордая поступь и женственно небрежная грация каждого ее движения делали эту девушку невыразимо прелестной.

Такова была донья Хесус — или Хесусита, как ее называли все домашние на асиенде дель-Пальмар, начиная с ее отца и кончая последним пеоном; все боготворили эту девушку, почитая за счастье исполнять всякую ее блажь, всякий каприз и прихоть. Но это милое, ласковое, любящее и кроткое создание, казалось, даже не подозревало о своей красоте и нимало не думало о ней; ее чарующая прелесть влекла к ней все сердца совсем без ее ведома, как привлекает нас аромат душистого цветка.

Когда она вошла в столовую вместе с отцом и матерью, невольный радостный трепет охватил всех присутствующих; все до единого были рады и счастливы, что снова видели ее здесь и могли любоваться ею. Дон Порфирио представил свою дочь и жену дону Торрибио, после чего все сели за стол.

Отсутствие доньи Энкарнасион продолжалось целых четыре месяца, потому что на обратном пути она с дочерью заезжала к некоторым из своих родственников, и в каждом доме ей приходилось прогостить дня два-три. Это продолжительное отсутствие хозяйки дома сильно ощущалось всеми домашними, а потому сегодня все были особенно рады ее возвращению, тем более, что вместе с ней вернулась и прекрасная сеньорита.

вернуться

42

Тепаче и агуардиенте — крепкие спиртные напитки.

вернуться

43

Ньо — дон, сеньор.