— Надо проехать к ней, потревожить проклятые кости графа Алексей Андреича… Итак, я походил на левретку. Впрочем, барыни — те самые, которые подымают платок, когда maman заблагорассудится уронить его, а в Петербурге фамильярничают с нашим швейцаром и таскают из наших ваз визитные карточки разных особ, чтобы хвалиться ими дома, где они изображают самую накрахмаленную аристократию, — эти барыни находили, что я ужасно напоминаю Ромео… Где они видели этого Ромео? А ты никогда не воображала, как Джульетта просыпается в подземелье и в брезжущем полусвете видит мертвого Ромео… О, я воображал, и мне было ужасно хорошо. Такое, знаешь ли, трагическое сладострастие возникает, и в таком мучительном блаженстве разрывается сердце… (Он вздрогнул и сделал болезненную гримасу.). И так час пробил. Мои аристократки вооружились веерами, заняли позицию. Maman со спиртом в руках торжественно водрузилась в резном кресле… Оно походило несколько на трон, но это в скобках, в скобках, кузина… Я тронул пружину. Усердный араб грянул толкачом. Швейцар — здоровенный верзила в аракчеевском жанре — распахнул двери и, изо всех сил упираясь в груди грузно валившихся мужиков, пропускал их по одиночке!.. Я опять тронул пружину. Араб опять громыхнул толкачом. Аристократки тихо визжали, — прости! Швейцар страшно нахмурил брови и погрозил задним рядам. Началась фантасмагория. Выходит мужик в лаптишках и в рваном кафтане. «Вы — Антип Кособрыкин?» — «Мы-с». — «Вы обвиняетесь в нарушении публичной тишины и спокойствия». Молчит в тяжком недоумении. «Вы обвиняетесь…» Сугубо молчит. Меня начинает одолевать конфузливость. Аристократки ахают и негодуют. Maman нюхает спирт. Швейцар таращит глаза и крутит кулаки, как бы испрашивая полномочий. К счастью, чары разрушает обвинитель-урядник. Он энергически и какими-то очень простыми словами уясняет Антипу, в чем дело. Тогда Антип оживляется, говорит быстро и убедительно, размахивает руками, утирает полою нос и вообще входит в ажитацию. В его речи мелькают и какие-то поезжане, и сыспокон веков, и ейный деверь, и на то ён и дружка, чтобы, к примеру, порядок содержать, а эдак-то всякий ошелохвостится! Вы не понимаете, моя прелесть? А я понял, понял я, что и я сижу дурак дураком, и араб мой бухает своим толкачом сдуру — не потому ли, что обоих нас сочинил иностранец? — и maman моя… О, она очень остроумная, эта maman! И вдруг, вообрази, я разом порешил эту пастораль: «По обоюдному непониманию дело откладывается до умнейших времен», — сказал и вышел из камеры.
И он пробежал рукой по клавишам и засмеялся.
— А знаешь, кузиночка, — вымолвил он, — вот диалог этот мой с Антипом, — есть такие искусники, что на музыку его могут переложить! — И он застучал по клавишам. — Вот это будет означать: чаво? А это: ах ты, разнесносный гражданин Антип! А вот это allegreto ma non troppo[32] изобразит: a посему, руководствуясь 79 и 81 ст. Уст. Уголов. Судопр. и на основании 112 и 115 ст. Уст. о наказ., налаг. Миров. Судьями… Варя улыбнулась.
— Ты смеешься? Нет, ты не смейся, — и он грустно вздохнул, — ты лучше пойди, поплачь к себе. А знаешь, когда я люблю плакать? Когда вечером мрачные тучи покроют небо и густо столпятся над закатом, а под ними узким и пламенным румянцем горит заря. И в поле ходят трепетные тени и погасают, и заря как будто прощается, как будто умирает и на века покидает холодную землю… Есть картина такая: «Вечер на острове Рюгене», Клевера, кажется… Так вот перед этой картиной я раз стоял и плакал. Я плакал, а на меня смеялись. И толстый купчина с пятном на животе смеялся, и накрахмаленный жидок из банкирской конторы смеялся, и барыня в гремящем платье смеялась, и мадмуазелька, с лорнеткой в одной руке и с любовной запиской в другой, и та смеялась… А ты не читала Байроновой «Тьмы»? Я читал, а потому и плакал пред картиной. Ты не читай… А ты знаешь, моя прелесть, я слишком много говорю и, наверное, скоро расплачусь… Но ты ужасно мне нравишься… А как ты находишь Лукавина? О, как он поет, моя милая!.. Вот погоди! И он никогда, никогда не расплачется. И заметь, какой он здоровый. Таковы были варвары, которых изображал брюзга Тацит. А мы с тобой римляне, моя ненаглядная, изнеженные, истерзанные римляне.
И он с печалью улыбался, тихо прикасаясь к клавишам. А где господин Тутолмин? — спросил Волхонский Захара Ивановича.
Варя вздрогнула и оглянулась. И вдруг вспомнила, что она любит. Но мысль эта не отозвалась в ней, как отзывалась прежде — жутким и блаженным замиранием, она только напомнила ей факт; напомнила еще деревенских больных — и то, что Илья Петрович привезет доктора и больные выздоровеют… И она снова наклонилась к графу.
— Он уехал за доктором, — сказал Захар Иваныч.
— Кто болен? — живо произнес Волхонский.
— Да вся деревня больна. В каждом почти дворе ли хорадочный.
— Ах, деревня, — протянул успокоенный Алексей Борисович, — надеюсь, вы распорядились купить хины и раздать?
— Покупать не покупал. Но у меня есть немного. Легкая тень неудовольствия скользнула по лицу Волхонского.
— Пожалуйста, пошлите купить, — сказал он, — положение обязывает, вы знаете это. И чтобы не путаться по конторе, то вот… — Он поспешно поднялся и спустя несколько минут принес Захару Иванычу сторублевку. — Пожалуйста, — повторил он. Захар Иваныч начал прощаться.
— Вы мне дозвольте осмотреть ваше хозяйство, — вымолвил Лукавин, — я большой охотник.
Лик Захара Иваныча засиял.
— С величайшим удовольствием, — произнес он.
— Многонько платите? — спросил Лукавин Волхонского когда Захар Иваныч скрылся за дверями.
— Тысячу двести.
— А именьице велико ли?
— Четыре тысячи десятин.
— Дешевенько. Вы ему набавьте. Дельный он у вас парень.
— Но тут особые условия, Петр Лукьяныч, — сказал Волхонский, — он ведь у меня — свой человек.
— Это в расчет не идет, — с тонкой усмешкой возразил Лукавин. — Нынче, Алексей Борисыч, честь не велика в салонах обращаться. Нынче голова ценится. А головка у вашего управителя золотая-с.
— Но я ведь не говорю, — живо произнес Волхонской, — я вовсе не думаю, чтобы… вы понимаете? Я только хочу сказать, — он у меня свой в смысле родного.
— Да; ну это ваше дело. Это бывает-с. А вам стоило бы обратить внимание на его мысли о сахарном заводе. Мысли важные.
— Но это — ваши мысли? — льстиво сказал Алексей Борисович.
— Я только вопрос ему предложил. А у него уж целый проект в голове сидит; он и свекловицу сажал для опыта: двенадцать процентов сахара — помилосердствуйте!
— Капитала нет, — со вздохом произнес Волхонский.
— Пустое дело, — сказал Лукавин, — семьсот, восемьсот тысяч при известной солидности предприятия добыть легко.
— Ах, не греми ты этими противными своими словами! — нетерпеливо воскликнул граф. — Не слушай его, дядя: он ведь точно ребенок — не уснет без гремушки, без своих противных валют и дисконтов. Идите лучше сюда.
— А вы чем руководитесь в своих действиях, — смеясь и несколько книжно спросила Варя у Лукавина, когда он подошел и сел около нее, — грезами или действительностью?
— Во сне — грезами, — ответил он, усмехаясь.
— А наяву?
— Гроссбухом, — ответил за него Облепищев.
— На это у нас есть конторщики, — возразил Лукавин.
— А чем же? — полюбопытствовала Варя.
— Жизнью, Варвара Алексеевна, фактами, как пишут в книжках.
— И чувствуете себя довольным?
— Как будто не видишь, — смешался граф.
— Ничего-с, — ответил Лукавин и характерно тряхнул волосами.
— Нет, зачем ты с Тедески торгуешься? — капризно пристал к нему Облепищев.
Петр Лукьяныч отшучивался.
— Отец научил.
— Но ведь тому простительно, тот «Лукьян Трифоныч».
Алексей Борисович заступился за Лукавина.
— Но для чего же необдуманно тратить деньги, мой милый, — сказал он.
— О, дядя! — патетически воскликнул Облепищев и умолк. Вообще в его отношениях к Лукавину замечалась какая-то двойственность: наряду с обращением дружеским и шутливым вдруг аляповато и резко выступала раздражительная насмешливость. Варя это заметила и в недоумении посмотрела на «приятелей». Приводил ее в недоумение и Алексеи Борисович. В тоне его ясно звучали какие-то чересчур благосклонные нотки, когда он говорил с Лукавиным. И даже обычная ядовитость как будто покинула его, — это Варо не понравилось.
32
Музыкальная помета: оживленно, но не слишком (итал.).