— Может быть, — с сугубой сухостью вымолвил Илья Петрович.
Но Облепищев или не замечал, или не хотел замечать этой сухости. Присутствие нового человека приятно возбуждало его нервы. Любезно наклоняясь к Тутолмину и с обычной своей грацией жестикулируя, он заговорил:
— Но всегда меня поражало это ваше пренебрежение к форме, простите… Это, разумеется, может составлять эффект; но, согласитесь, только в виде исключения. Знаете, исключение, обращенное в привычку, чрезвычайно надоедливая материя, — и поправился, мягко улыбнувшись: — Иногда! Иногда!
Тутолмин угрюмо молчал. Варя посматривала на него с беспокойством (его костюм уже переставал резать ей глаза).
— И к тому же новизна-то не приводится в систему! — продолжал граф, все более и более оживляясь. — Шекспир отверг классические образцы, но зато дал свой. Лессинг насмеялся над чопорными куклами Готтшеда, но написал «Эмилию Галотти…» Наконец, наш Пушкин… Да наконец совершенно в другой области искусства можно проследить это последовательное развитие форм. Мы имеем строго законченное архитектурное построение в форме Парфенона. Но раз форма эта приедается, — простите за вульгарное слово (Тутолмин язвительно усмехнулся), — не хижина зулуса какого-нибудь появляется ей на смену, а римский свод. Этот свод, в свою очередь, уступает место готическому. Но с каждым разом мы видим систему: переход от строгой простоты греческого портика к узорчатым стрелам Кельнского собора ясен как серебро. Так же как ясен переход от «Капитанской дочки» к «Песне торжествующей любви». Но переход обратный, переход от Парфенона к хижине зулуса какого-нибудь, от самого принципа формы к полнейшей стихийности… Воля ваша!
— Вы где изволили обучаться? — быстро перебил его Илья Петрович. Варя встрепенулась в испуге. Граф в изумлении посмотрел на него.
— В пажеском корпусе, — сказал он.
— И по заграницам ездили?
— Путешествовал…
— Бывали в музеях, видели Мадонну Сикстинскую, Венеру в Лувре?
— Видел… Но я не понимаю…
— И языками владеете? В подлиннике Шекспира читаете? Декамерон, поди, штудируете на сон грядущий? Римские элегии изучаете…
— Простите, но я…
— Отлично-с, — резко остановил его Тутолмин, — а я, смею доложить вашему сиятельству, сын стряпчего, — знаете, взяточники этакие существовали в старину, — а учился я у дьячихи… А в университет пешком припер, с родительским подзатыльником вместо благословения. Да университета-то не кончил по случаю голодухи, ибо на третьем курсе острое воспаление кишок схватил от чухонских щей… В детстве читал «Путешествие Пифагора» да сказку про солдата Яшку-красную рубашку, — вашему сиятельству неизвестна такая?..
— Все, разумеется, имеет raison d'être[37]…— начал было явно опешенный граф.
— Но граф и не думает винить вас, Илья Петрович… — вмешалась Варя.
— О, я и не воображал в вашем доме встретить прокурора, мадмуазель, — язвительно произнес Тутолмин, — я только имею интересный вопрос к его сиятельству…
— Чем могу служить? — с преувеличенной вежливостью вымолвил граф. А Варя надменно закинула головку: она глубоко негодовала.
— Служить-то вы мне ничем не можете, — бесцеремонно сказал Тутолмин. — Я только хотел вас спросить: отчего это все вы, изучающие Мадонн и Шекспиров, предпочитаете курорты навещать, а не являетесь в литературу?
— Но странное дело, таланты…
— Что до талантов! Хотя бы принцип представляли. Принцип изящной формы. Мы, глядишь, посмотрели и усвоили бы его… А то ведь нам не то жратву добывать (граф сделал гримасу; «Извините за вульгарное слово», — с насмешливым поклоном заметил Тутолмин), не то «сущность» ловить, где-нибудь в самой что ни на есть «бесформенной» деревушке… Где уж тут до Парфенона-с!.. А вы бы нас и научили, изящные-то люди…
— Но у вас есть образцы…
— Есть, это верно. А если…
— Но вы не понимаете своих выгод, — сказал граф, — вы выходите на битву без лат… Вы забываете, что форма то же оружие… Гейне…
Тутолмин встал во весь рост.
— Выхожу с открытой грудью и горжусь этим, ваше сиятельство, — почти закричал он, — мне некогда было сковать мои латы, да еще вопрос: пригодны ли они для нашей битвы… Но я не шляюсь по курортам… не изнываю по музеям в томительной чесотке… не транжирю мужицких денег на так называемое «покровительство» изящных искусств, до которых мужику такое же дело, как нам с вами до китайского императора…
Варя с упреком посмотрела на него. Тогда он круто оборвал и раздражительно взялся за шапку.
— До свиданья-с! — проронил он.
— Куда же вы? — воскликнули все хором. Один граф молчал и обводил его растрепанную фигуру юмористическим взглядом.
— Не могу, у меня есть дело, — охрипшим голосом вымолвил Илья Петрович и, неловко поклонившись, направился к выходу. Варе вдруг стало ужасно жаль его. Она наклонилась к графу и, прошептав ему несколько слов (из которых он понял, что ей до конца хочется соблюсти долг любезной хозяйки), поспешно догнала Илью Петровича. Он уже натягивал пальто. В передней никого не было.
— Милый мой, что же это такое? — в тоскливом недоумении воскликнула Варя, бросаясь к нему. Он грубо отвел ее рукой.
— Ступайте! Поучайтесь у этой шоколадной куклы изящным искусствам! — задыхаясь от гнева, сказал он.
Варя побелела как снег.
— Илья! — воскликнула она с упреком. Но он сердито распахнул дверь и скрылся. Варя стояла подобно изваянию. Все в ней застыло. И холодное, тупое, жестокое настроение медленно охватывало ее душу. Она провела рукою по лицу; хотела вздохнуть, улыбнулась блуждающей и недоброй улыбкой и тихо возвратилась в гостиную. «Как ты бледна, моя прелесть!» — сказал граф, когда она с какой-то осторожностью села около него. Но она взглянула на него рассеянным взглядом и ничего не ответила. Руки ее холодели.
XIV
Тутолмин разделся и решительно развернул «Отечественные записки». Но дело не пошло на лад: интересная статья как-то туго и тяжело влезала в его голову. Маятник, равномерно стучавший в соседней комнате, ужасно мешал ему. Он закрыл уши и снова начал страницу. Но мысли его улетали далеко от экономических данных, представляемых статьей, и сердце беспокойно ныло. Тогда он с досадой бросил книгу и порывисто заходил по комнате. Злоба душила его. Он с каким-то едким наслаждением представлял себе красивое лицо графа, повергнутого в недоумение. И все в этом графе возбуждало его ненависть: и манеры, и мягкая любезность, и меланхолическое очертание губ… И он преувеличивал в своем воображении эти особенности, доводил их до карикатуры, до шаржа. Он представлял графа в виде паршивенького петиметра, в виде приторного пастушка из французских пасторалей времен Людовика XV… Но от этих представлений он круто и с какой-то стремительной поспешностью перешел к Варе. И досталось же несчастной!.. Он громоздил на ее бедную голову целую лавину обвинений. И ее изысканный костюм, и ее видимое благоволение к графу, и ее смущение при появлении Тутолмина — все ставилось ей в счет. Он не знал, как заклеймить ее поведение… Нелестные наименования ежеминутно срывались с его языка и необузданно будили мертвую тишину уютной комнатки. Он не мог простить себе те разговоры, которые вел с нею, ту «идиотскую» растрату времени, которую допустил ради поучения этой «либералки»… О, теперь он отлично видит, что дело заключалось в романических изнываниях. Все остальное служило лишь фоном для этих изнываний… «Прекрасно! — в ярости восклицал Илья Петрович. — Превосходно! В высшей даже степени великолепно, почтеннейший господин Тутолмин!» — и он с азартом обрушивался на свою особу. Не было того яда, который он не излил бы на себя. Не существовало таких унизительных сравнений, которыми он не воспользовался бы при этой безжалостной расправе. Не находилось таких презрительных прозваний, которыми он не обременил бы «свое ничтожество». С какой-то ненасытимой жадностью он переворачивал свою память и выкладывал ее содержимое для пущего уязвления «своих поползновений». И Онегин-то, и Печорин, и Рудин, и Агарин — проворно вылезали оттуда и с коварными гримасами поспешали на прокурорскую трибуну, откуда стыдили и дразнили Илью Петровича сходством своих похождений с его отношениями к Варе… Голова его пылала. По спине ходили иглы.
37
право на существование (франц.).