Изменить стиль страницы

С тех пор как они проехали Зейтинли, она все время скакала галопом и была теперь вся в мыле. Несколько минут она еще поднималась по склону, а потом совсем остановилась.

Юсуф понял, что дальше она не пойдет. Придерживая Муаззез, он спрыгнул на землю, снял ее. Тело Муаззез было легким и тоненьким, как у ребенка. Он снова завернул ее в бурку и понес к дереву, на краю дороги. Белая лошадь, волоча по земле повод, шла за ними. Юсуф склонился над Муаззез. Он еще раз хотел спросить, куда она ранена, чтобы перевязать ее.

Но когда ровное дыхание жены коснулось его лица, он замер. Было светло от лежавшего кругом снега, и Юсуф увидел ее лицо.

Сердце его задрожало от счастья. Дыхание ее было коротким, едва заметным, но это лицо было лицом прежней Муаззез. В ней не было ничего общего с той усталой, изможденной женщиной, которую он видел недавно лежащей в постели. Умытые снегом щеки сверкали матовой белизной, от влажных волос исходил аромат весны. Кожа, казалось, стала прозрачной. И чудилось, что под ней светится душа ребенка.

Юсуф осторожно выскользнул из бурки, завернул в нее жену и положил ее под деревом, а сам прислонился спиной к стволу. Уставившись на дорогу, по которой они приехали, он пытался собраться с мыслями.

Они находились на высоком перевале- между двух гор. Впереди были отвесные скалы, а позади, за дорогой, простиралась Эдремитская долина.

Но в той стороне ничего не было видно. Снег и туман окутывали все белой непроницаемой пеленой. Юсуфу чудилось, что он видит море и низкие тучи над ним.

Тут память перенесла его в другую ночь, которая, казалось, отделена от этой многими веками. Он вспомнил, как они ехали теплой летней ночью в коляске и звон колокольца мешался с исступленным стрекотанием цикад. Господи, как эта ночь отличается от той! Даже бескрайняя привольная тогда природа была сжата сейчас меж двух скал, и бесконечное, бездонное небо спрятано за мягкой белой завесой… Да и в душе Юсуфа многое переменилось. Он уже не испытывал счастья от того, что Муаззез лежит здесь, рядом с ним, принадлежит лишь ему одному, его сердце трепетало, точно он чего-то боялся. Он вспомнил и другую, отнюдь не радостную ночь, когда, побуждаемая каким-то непонятным чувством, Муаззез, бросилась ему на шею и сказала: «Юсуф, я боюсь тебя!» Он вдруг подумал, что тогда жена имела в виду именно сегодняшнюю ночь.

— Почему? Почему? — крикнул он. — Почему ты боишься меня? Что я тебе сделал?

Сейчас он подойдет и спросит ее. Но он побоялся притронуться к неподвижному телу, вытянувшемуся перед ним на черной бурке из шкур ангорских коз. Но и стоять на месте он не мог. До утра он все бродил и бродил вокруг жены.

Когда стало светать, он остановился и перевел дух. Надо ехать дальше, по крайней мере до ближайшей деревни. Подойдя к поросшему кустами склону, он поискал лошадь. Животное спряталось под скалой.

— Я забыл накинуть на нее попоны! — пробормотал Юсуф. — Как бы не заболела!

Он взял повод и вернулся к тому месту, где лежала жена.

Муаззез спала. Юсуф тихонько подошел и притронулся к ней рукой.

— Проснись, Муаззез! Пора в путь.

Увидев, что она не шевелится, он приподнял край бурки и долго, расширившимися глазами, молча смотрел на жену.

Лицо у нее было белое-белое. Рот чуть приоткрыт, словно она улыбалась во сне. Но открытые глаза придавали этому спокойному сну ужасный смысл.

Юсуф нагнулся над уже мертвой женой и приподнял ее за плечи. Голова ее откинулась назад, длинные каштановые волосы повисли до земли. Он прижался к ней лицом и дрожащими пальцами стал гладить ее окоченевшие щеки.

До крови кусая губы, он тихонько опустил Муаззез на землю. Засунул руку в сумку, притороченную к лошади. Там все еще лежали реестры и квитанции. Он вытащил их и швырнул на землю. На самом дне сумы был большой нож; он достал его и начал копать землю.

Солнце поднялось уже высоко. Снег таял, размягчая землю. К полудню была готова довольно глубокая яма. Юсуф взял на руки жену, закутанную в бурку, и поднес к яме. Легкий ветерок развевал волосы Муаззез. Только тут он заметил, что на ней было розовое сатиновое платье, и качнулся, словно его ударили в спину ножом. Он упал бы, если бы не схватился рукою за ствол дерева. В тот вечер, когда он в первый раз увез Муаззез, на ней было это же платье. Опустившись на корточки, у края могилы, он прижался лицом к мертвой. Юсуф был страшен, сухие глаза вылезли из орбит, руки, испачканные глиной, судорожно сжимали холодное тело жены.

Край бурки соскользнул на землю. На левом плече, около горла, Юсуф увидел пятна крови, которые окрасили платье до самого подола.

Быть может, с полчаса Юсуф, не отрываясь и не двигаясь, смотрел на рану. Казалось, перед ним проносится вся его прежняя жизнь.

Наконец, он глубоко вздохнул, снова завернул Муаззез в бурку, осторожно, словно боясь причинить ей боль, опустил в могилу и быстро стал забрасывать ее пригоршнями мерзлой земли.

Все это он делал почти спокойно и с такой заботливостью, будто ухаживал за живой. Только когда перед ним возник маленький холмик желтой влажной земли, он вперил в него взгляд, из горла его вырвался жуткий стон и он с силой вдавил кулаки в землю, скрывшую его жену.

Потом медленно и тяжело поднялся. Постоял над могилой. Перевел взгляд в долину. За оливковыми рощами, ярко сверкавшими на солнце, виднелись белые минареты Эдремита.

Юсуф посмотрел на город, потом на маленький бугорок перед собой, стиснул зубы, сжал кулаки, больно прикусил губу; по щекам его катились крупные слезы. Слезы заволокли глаза и скрыли от него все вокруг. Юсуф вытер глаза рукавом. Вскочил на лошадь. Обернулся еще раз, потряс кулаком, словно грозя этому городу, где прошли самые радостные и самые ужасные дни его жизни, и погнал лошадь вперед, в горы.

Несмотря на невыразимую скорбь, на всю силу испытанного им потрясения, он не желал покориться. Никому не показывая своего горя, он будет нести его в себе, один, но он пойдет по пути к новой жизни.

― ДЬЯВОЛ ВНУТРИ НАС ―

I

Часов в одиннадцать дня на палубе пароходика, следовавшего из Кадыкея к Галатскому мосту, вели беседу два молодых человека. Тот, что сидел ближе к борту, — белолицый, несколько обрюзгший, в массивных роговых очках, — близоруко щурил карие глаза, с ленцой поглядывая то на собеседника, то на привольно раскинувшиеся под солнцем воды Босфора. Пряди прямых светло-каштановых волос выбились из-под сдвинутой на затылок шляпы и, падая на лоб, закрывали одно из стекол очков. Говорил он очень быстро и при этом, явно красуясь, слегка выпячивал губы.

Его приятель, тщедушный, с нервными руками и блеклым лицом, то и дело бросал по сторонам желчные взгляды. Оба выглядели не старше двадцати пяти.

— Так вот, начал историк ее спрашивать, а я от смеха удержаться не могу, — рассказывал первый, устремив взгляд на море. — Совсем, бедняжка, растерялась, глазки бегают по сторонам, о помощи просят. Я-то знал, что она в конспекты и не заглядывала. Ну, думаю, провалилась, как пить дать. Тут, вижу, Умит за ее спиной делает знаки профессору. И что же? Как Умит хотелось, так оно и вышло. Историк задал несколько пустяковых вопросов, сам же на них и ответил и отпустил ее.

— Неужто профессор втюрился в нашу Умит?

— Ему лишь бы молоденькая да смазливая была… Эх, до чего же мне вся эта жизнь надоела! — вдруг воскликнул он и хлопнул приятеля по колену. Потом добавил с таким видом, словно это относилось к только что рассказанной истории: — Все опостылело: университет, лекции, профессора, товарищи… Но особенно — Девушки. Все надоели. До тошноты.

Он помолчал, снял очки, повертел их в руках, затем продолжил:

— Ничего-то мне не хочется, ничто больше не привлекает. Чувствую, что с каждым днем опускаюсь все больше, и, представь, даже доволен этим. Надеюсь, вскоре моя апатия станет столь совершенной, что даже скукой^ перестану томиться. Думаешь, не понимаю: каждый должен заниматься каким-нибудь делом. Только, по-моему, дело должно иметь смысл. В противном случае лучше ничего не делать. Вот я размышляю: что мы можем? Что в нашей власти? Ничто! Наш мир существует уже миллионы лет, а самым древним творениям людей не более двадцати веков. Да и эта цифра преувеличена. Третьего дня я разговорился с нашим преподавателем по философии. Начал серьезно — о «смысле бытия». Однако и он не смог мне ответить, во имя чего мы являемся в этот мир. Стал распространяться о радости творчества, о том, что жизнь сама по себе имеет смысл. А-а, пустой звук! Что творить? По-моему, творчество — это создание нечто из ничего. Но даже у самого умного из нас голова не более чем амбар для знаний и опыта, добытых теми, кто жил до нас. Давно известным вещам придают чуть новую форму и выбрасывают на рынок. И это называется творчеством?! Ума не приложу, как может кого-то удовлетворять подобное смехотворное времяпрепровождение. Мечтать о вечности и в то же время создавать произведение, которое, в лучшем случае, лет через пятьдесят истлеет где-нибудь на библиотечной полке, а через пятьсот лет от него даже названия не останется. Или же весь свой век копошиться в глине, а то долбить резцом мраморную глыбищу, чтобы через пятьсот лет твою скульптуру, без рук, без ног, выставили в каком-нибудь музее… Ей-богу, мне кажется, во всем этом и грана смысла нет, особенно как вспомню, что от некоторых звезд свет идет до нас пять тысячелетий. Убежден, единственное, что по-настоящему в нашей власти, — это свести счеты с жизнью, — проговорил он многозначительно. — Да, только так мы можем проявить свою волю к действию. Спросишь, почему же я не делаю этого? Но я ведь уже говорил: лень мешает. Мною владеет страшнейшая апатия. Живу по инерции. Эх, да что там!