Изменить стиль страницы

Юсуф вместо шапки стал носить красную феску, вместо туфель без каблуков — штиблеты на резинках. Шаровары зеленого цвета он сменил на темно-синие гладкие брюки. Теперь он ничем не отличался от городских эфенди.

Шахенде, в ужасе от происшедшего события, которое она считала катастрофой, в доме почти не раскрывала рта, не удостаивая словом ни дочь, ни зятя. Она почти не бывала дома, и Юсуф отнюдь не был огорчен этим. Если бы эта женщина вовсе не приходила домой, было бы еще лучше. Старея, она стала питать все большее пристрастие к румянам, красила волосы какими-то травами, мазала брови сурьмой, а ее дружба с приятельницами постепенно превратилась в бесконечные сплетни.

Когда Юсуф слышал голос Шахенде, которая возвращалась по вечерам, звеня браслетами, его начинало мутить, он звал к себе Муаззез и не отпускал ее больше вниз.

Если бы не отец, он ни минуты не оставался бы здесь, а взялся за любую работу и сам бы кормил себя и жену. Но моральные обязательства по отношению к отцу, которые он почувствовал на себе в ту ночь, проведенную в деревне, привязывали его к этому дому.

Как и прежде, он не был ничем занят и слонялся без дела. Так как урожай был убран, он не заглядывал и на поле. Иногда он по целым дням не выходил из дому, смотрел, как Муаззез вышивает, или перелистывал отцовские книги. Проводя в доме целые дни, наедине с женой, он изредка вспоминал Кюбру. С тех пор как она ушла вместе с матерью, от них не было никаких известий, они исчезли из жизни Юсуфа так же внезапно, как и появились. Юсуф никак не мог разобраться в своих чувствах к этой девочке с бледным лицом и тревожным взглядом, и каждый раз, вспоминая о ней, расстраивался, чувствуя, что устал от вопросов, которые не в состоянии разрешить.

Это ощущение и томило его, и удивляло; в нем постоянно жила уверенность, что он еще встретится с Кюброй. Он чувствовал себя так, будто бросил какое-то дело недовершенным и ему предстоит его обязательно докончить. Поэтому он верил, что в один прекрасный день Кюбра предстанет перед ним вновь, и он тогда завершит это дело.

Он хоть и знал, что все это пустое, не мог выкинуть из головы и иногда часами сидел, погруженный в размышления.

Тогда Муаззез, в душе все еще немного побаивавшаяся Юсуфа, тихонько подходила к нему и, усевшись рядом, смотрела ему в лицо с любопытством и тревогой. Она любила его до безумия, но до сих пор никак не могла понять, что за мысли таятся в его голове. Она любовалась его лицом, каждой его черточкой. Особенно нравилась ей прямая линия, которая шла от завитков волос на макушке к затылку; она всегда вызывала в Муаззез желание поцеловать ее. Не очень широкий, с небольшой складкой, лоб мужа, его нос, соединявшийся со лбом без впадинки, всегда плотно сжатые губы пробуждали в Муаззез чувство, похожее на благоговейный страх, и она нередко безо всякой причины с плачем бросалась к нему на грудь и, как безумная, принималась целовать любимое лицо.

Юсуф с едва заметной улыбкой гладил Муаззез, и губы его шевелились, словно он что-то говорил про себя.

Однажды Муаззез, рыдая, пробормотала:

— Юсуф!.. Юсуф!.. Я боюсь тебя!

От этих слов Юсуф неожиданно вздрогнул и, взяв жену за плечи, отстранил ее от себя. Он пристально вгляделся ей в лицо. Ее глаза, ресницы, трепетавшие, как крылья бабочки, чуть опущенные вниз, дрожащие губы, все это свежее, как цветок, лицо почему-то вдруг вызвало в нем печаль. У него захватило дыхание. Он привлек ее к себе и крепко обнял в предчувствии неведомо откуда грозящей беды. Ее головка поникла, глаза были полны слез. Ее тело, дрожавшее в его объятиях, жгло его огнем. С горечью кусая губы, он уставился на темную стену и, не двигаясь, просидел так несколько часов.

Воспоминания о ночах, которые он провел, задыхаясь от страха перед неизвестностью, отныне не покидали его, и он становился все мрачнее, все неразговорчивее. Но Муаззез открывала по утрам глаза, смотрела на мужа невинно и радостно, как ребенок, с беззаботной улыбкой, и весь день, как птица, порхала по дому. Юсуф немного отвлекался, глядя, как Муаззез хлопочет то в доме, то в саду. Она чувствовала себя хозяйкой и ничего не давала делать все больше впадавшей в детство старой служанке: даже помогала стряпать и стирать белье. Вставала она рано, сбегала вниз в белом ночном халате с открытой шеей и руками, приносила Юсуфу завтрак: бекмез, бурдючный сыр и домашний хлеб. Ее светло-каштановые волосы, заплетенные в две толстые косы, покачивались на бегу, ее ступни, выскакивавшие из просторных для нее домашних туфель, казались крошечными. Из-под длинного халата слегка виднелись лодыжки, когда она садилась, приоткрывая стройные ноги в золотистых волосках.

Муаззез стелила на тахте салфетку, расставляла еду, принесенную на медном подносе, и звала Юсуфа. Усевшись бочком и свесив с тахты ноги, они принимались есть. Юсуф неотрывно следил за женой. Муаззез брала тонкими белыми пальчиками хлебец, разламывала его посередине и протягивала половинку Юсуфу. Иногда она, сбросив с ноги туфлю, поддевала ее пальцами и незаметно играла ею. Юсуф заглядывался на ее ноги с длинными пальцами и удивлялся их стройностью, красотой и нежной кожей.

О Господи, как прекрасна была эта девочка, как любил ее Юсуф! Чистый юноша, ничего до сих пор не знавший о женщинах, боготворил жену. Все его мысли невольно вращались вокруг нее. Он не представлял себе смысла жизни без Муаззез. Вспоминая то время, когда ему грозила опасность потерять ее, и те дни, когда он сам отталкивал ее, он удивлялся и спрашивал себя: «Как мог я так поступать?»

И Муаззез любила Юсуфа. И тоже не могла себе представить смысла жизни без него.

Если бы они не испытали страха потерять друг друга, расстаться друг с другом, может быть, они так и не узнали бы, как нужны друг другу — как тесно переплетены их жизни. Может быть, раньше они не думали о женитьбе только потому, что это было последнее средство, к которому они обратились, чтобы не потерять друг друга. Единство их жизней было таким естественным, само собою разумеющимся, что они обходились без слов, без долгих разговоров. Случалось, за весь день не обменивались и одной-двумя фразами. Когда по пятницам они, как здесь было принято, отправлялись за город к знакомым, где женщины развлекались сами по себе, а мужчины — сами по себе, они держались в стороне от окружающих. Муаззез, если к ней обращались, отвечала улыбкой, а Юсуф был так сдержан, что ни у кого не было желания с ним заговаривать.

Их охватила неодолимая тоска. Чем больше они чувствовали себя одинокими, тем сильнее стремились они друг к другу, им казалось, что не хватит и нескольких дней для того, чтобы рассказать обо всем, что накопилось в душе. Однако, когда они находили друг друга, они по-прежнему молчали и, сидя рядом или бродя по саду, испытывали счастье от одного сознания, что они вместе. К чему было говорить! Все красивые слова, общее веселье вызывали у них только скуку, настолько каждый был полон мыслями и ощущением необходимости другого. Смутно они чувствовали, что окружавшее их общество настолько лживо, насколько сами они искренни. Они без слов понимали всю силу своих чувств, понимали, что отделены от остального мира, одиноки в кругу своих знакомых, и с тревогой думали, до каких пор так будет продолжаться. Чувство, которому их никто не учил и которому природа не дает угаснуть в тех, кто отдается ей во власть, пробуждало в них страх, они ощущали себя оторванными от общего движения жизни, от людей. Вот почему они были спокойны только тогда, когда замыкались в своем мирке. Когда же их принуждали к общению, они начинали томиться, ими овладевали дурные предчувствия, они искали спасения в бегстве от людей!

Разговоры, шутки, развлечения пожилых мужчин казались Юсуфу бессмысленными, никчемными. Внутренняя пустота молодых людей отталкивала его. Как ни старался он быть как все, ему не доставляло удовольствия пить водку, орать во все горло или угрожать своим товарищам. Он так и не выучился играть ни в кости, ни в карты.

Муаззез же теперь видела, что все ее прежние увлечения и интересы были всего лишь проявлением детского любопытства. Она вздыхала от скуки, когда приятельницы судачили при ней.