— Бог мой, ну и тонко режете вы себе хлеб, святой отец, — вздохнул он, — будто панна — марципан. Такую малость в рот взять, и не разберешь, что это хлеб…
— У нас всегда так режут хлеб, — серьезно сказал ксендз Сурин, — таков монастырский обычай.
И он откусил кусочек, досадуя на себя, что вступил в разговор с этим шляхтичем.
— А почему? — назойливо спросил шляхтич, не сводя глаз с ломтя.
— Почему? — повторил ксендз, жуя хлеб, который казался ему в эту минуту совершенно безвкусным. — Почему? А почему надо пожирать большие кусищи? Это алчность и обжорство. Нам и таких ломтей достаточно.
— Ну, ну, не стройте из себя праведника, пан ксендз, — пробурчал Володкович себе под нос и вдруг хмыкнул, прищурив левый глаз. — Лакомка-то вы, наверно, первостатейный. А в дороге, известно, не перебираешь, подкрепляешься чем попало, вот как я этой капустой.
Корчмарка поставила перед ксендзом такой же котелок, как тот, что стоял уже порожний на другом конце стола, и положила рядом с котелком деревянную ложку. Поморщившись, ксендз Сурин заглянул в посудину. Там была капуста с пшенной кашей. Обилие шкварок свидетельствовало, что блюдо было щедро приправлено.
— А куда вы едете, пан ксендз? — спросил неугомонный человечек.
Ксендз Сурин ощутил прилив тоски, которая стеснила ему сердце и даже отбила охоту к еде.
— В Людынь, — ответил он.
— О! В Людынь? — протяжно произнес Володкович. — Плохо дело.
— Почему? — удивился ксендз.
— О, плохо, — повторил шляхтич. — Не клюдыньским ли монашкам?
— Да, к ним, — нехотя отвечал ксендз Сурин, переведя взгляд на еду и помешивая ложкой в котелке.
— Вы, пан ксендз, сами знаете, — сказал Володкович, и лицо его вдруг стало серьезным. — Сами знаете, только говорить не хотите. Но вам-то, конечно, все известно.
— Нечего попусту болтать, — шепнул ксендз, глотая горячую капусту.
К величайшему его удивлению, шляхтич молниеносно скользнул по лавке, как шар по кегельбану, очутился рядом с ксендзом, под его правым локтем, и, мешая есть, трогая рукав его сутаны, заговорил:
— Вы, пан ксендз, знаете, какие делишки там творятся. Господи боже, помилуй нас…
Ксендз наконец потерял терпение.
— Не болтай, человече, о таких вещах. Ты об этом никакого понятия не имеешь. Мы-то, богословы, кое-что в этом смыслим. А вам надлежит молиться и молчать.
При этих словах ксендз поднялся, грозно приосанясь, и сотворил крестное знамение. Володкович отскочил на прежнее место, слегка сконфуженный, и на минуту умолк. Ксендз, как ни в чем не бывало, снова сел и принялся за пшено с капустой, осторожно дуя на каждую ложку. Подозвав корчмарку, маленький шляхтич потребовал пива. Корчмарка поставила на стол большую кружку зеленого стекла, из которой вылезала густая пена, и, усмехаясь, стала рядом с шляхтичем. Ее большие черные глаза сверкнули в полумраке горницы, когда она бросила любопытный взгляд в сторону ксендза Сурина. Но тот притворялся, что этого не видит, и продолжал орудовать ложкой. Корчмарка резко пошевелилась — забренчали на ее груди частые мониста из кораллов и цехинов. Ксендз все время ощущал неприятный ток, исходивший от этих двоих. Пользуясь минутным молчанием, он прочитал про себя «Патер ностер» и «Аве».
Едва он закончил, как Володкович обратился к корчмарке:
— Ну как, Авдося? Может, поворожишь пану ксендзу?
Авдотья засмеялась, прикрывая рот ладонью.
— А почему бы нет? — продолжал шляхтич, топорща усы и гримасничая. — У ксендзов тоже есть своя судьба. Не одна девица…
Ксендз Сурин грозно глянул через стол на болтуна. Тот запнулся, секунду помолчал, будто подыскивая слова, потом продолжил:
— Не одна девица перед тем, как вступить в монастырь, просит у него совета. Ему бы тоже хотелось читать будущее, да он не умеет. Скажи ему что-нибудь.
— Что ж я ему скажу? — отозвалась наконец Авдотья; голос у нее был грудной, певучий и такой волнующий, что ксендз Сурин невольно взглянул цыганке в лицо.
Отделенная столом от него, она стояла, подперев руками бока. С виду ей можно было дать лет сорок, но она еще была очень хороша. Впрочем, ксендз ее и раньше знал и не раз видел — но никогда она не казалась ему такой гордой и красивой. Он опустил глаза и, положив ложку, уперся ладонями в край отполированного временем стола. Володкович с присвистом втянул губами воздух, будто на морозе, и продолжал молоть:
— Ты все ему скажи. Ну, к примеру, пан ксендз теперь в пути, вот и скажи ему, будет ли поездка успешна, кого он встретит в далекой дороге, кого увидит…
— Увидит девицу, что будет матерью, — низким, словно из самых глубин груди идущим голосом молвила Авдотья.
Ксендз Сурин ощутил неприятную дрожь, мурашками пробежавшую вдоль позвоночника, но Володкович от души рассмеялся и этим разрушил впечатление.
— Ну, этого у нас в Польше не занимать, а больше всего, наверно, в смоленском воеводстве.
Ксендз Сурин чувствовал, что Авдотья испытующе всматривается в него, и под этим взглядом потупился. Он стал искать в сумке деньги, чтобы заплатить женщине за еду, и все равно ощущал, что она глядит на него пристально, неотрывно. И вдруг она мягко сказала:
— Бедненький ты, бедненький!
Сурин и Володкович одновременно посмотрели на женщину.
— Отчего бы? — спросил шляхтич, разевая рот.
— Ой, бедненький! — повторила Авдотья и вдруг громко засмеялась.
— Горбатую полюбишь, — быстро проговорила она и, все так же громко смеясь, стала убирать котелки.
Когда она скрылась за дверью, рыжий шляхтич снова обратился к отцу Сурину.
— Преподобный отец, — смиренно сказал он, — а не подвезете ли вы меня в Людынь? Я туда на отпущение грехов иду, на воздвиженье святого креста, да вот ноги себе натер. Пешком-то когда доберусь? А так, вместе с вами, побыстрей будет…
— А ты откуда, брат? — нехотя спросил ксендз Сурин, уклоняясь от ответа.
— Село у нас есть, в четырех милях от Полоцка, там все только Володковичи, один на другом сидит, третий погоняет. Земля худая, лен родит да ячмень — вот и все. Яблоки кислые, лен узловатый, ну а ячмень, как ячмень… На пиво годится — и ладно. Подвезите меня, почтенный отец!
— Что ж, пожалуй, — неожиданно для самого себя ответил ксендз. Минуту назад он думал, что у него хватит силы воли решительно отказать назойливому шляхтичу. А до монастыря в Людыни было еще далеко, целых полдня придется провести с этим противным человеком! Но потом ксендз подумал, что пути провидения неисповедимы. И, может, так и надо было, чтобы они встретились и чтобы вместе ехали до назначенного места, места благочестивых трудов. Он вздохнул и перекрестился.
Расплатившись, оба вышли. Володкович увивался вокруг иезуита, забегал то с одной, то с другой стороны, да так неловко, что в сенях обо что-то споткнулся и чуть не упал. При свете, падавшем из горницы, ксендз Сурин заметил, что это был топор, прислоненный к чурбану для рубки дров. Он выхватил топор из-под ног зашатавшегося Володковича и секунду подержал в руке, как бы взвешивая. Затем поставил на место и сказал незадачливому шляхтичу:
— Поосторожней, брат!
Но за тот миг, что он держал топор в руке, в нем внезапно ожило что-то давнее, позабытое. Он ощутил в руке оружие, и ему почудилось, будто оружие это срастается с нею и с его плечом в одно целое, и ему захотелось мощно замахнуться рукой.
Он быстро подавил эти чувства, но, переступая порог корчмы, оглянулся. Топор блестел на своем месте. Володкович снова обо что-то споткнулся и выругался:
— Черти подсунули этот топор!
Ксендз Сурин пожал плечами.
Выйдя из корчмы, они остановились. Солнце уже клонилось к западу, дни теперь были короткие. Парубок ксендза снимал с лошадиных морд торбы с овсом, от смоленского тракта дул холодный, влажный ветер. Под открытым небом пан Володкович казался еще меньше ростом — на солнце весь он был какой-то серый, и было видно, что сапоги у него заплатанные, а кунтуш потертый. Отец Сурин самому себе дивился, что сперва словно бы испугался этого человека. В полутемной горнице корчмы он чувствовал себя неуверенным и смущенным, уныние владело его душой — но здесь, под осенним солнцем, его снова охватила радость приволья.