Изменить стиль страницы

Децкий зашел к сыну — Саша читал.

— Э-э, брат, спать пора, — весело сказал Децкий.

— Еще полчасика, папа. Самое интересное место.

— Ну, если самое интересное, — согласился Децкий. — Только честно полчасика, — и повернулся уйти.

— Папа! — окликнул Саша. — А что такое смерть?

Децкий удивленно взглянул на сына.

— Смерть, — сказал он, — это, сынок, конец жизни. Небытие, вечный мрак, ничто.

По глазам сына Децкий видел, что тот не понимает. А кто понимает? подумал Децкий.

— Смерть — это больно? — спросил Саша.

— Наверное, — ответил Децкий. — Живые не знают, мертвые не рассказывают.

— Дяде Павлу было больно?

— Ему — да! — сказал Децкий. — Ему было больно. А может быть, и нет. Ведь он не знал. Он не успел испугаться.

— Папа, — вдруг с затаенным страхом попросил сын, — ты не езди на машине.

Этот страх передался Децкому; он почувствовал оледенение всех клеточек тела, моментальную остановку бега крови, биений, пульсаций, всего творчества организма, но спустя миг все задействовало, заработало, вернулось в прежнее живое движение.

Децкий улыбнулся.

— От судьбы, Саша, никто не уходит, — сказал он. — Самолеты разбиваются, корабли тонут, в кого-то молния бьет, другой лежит на печи ему сердце отказывает… Всех бед не опасешься. Ты не волнуйся, сынок, я буду очень осторожен, еще внуков твоих понянчу…

Децкий прошел в спальню, разделся и решил спать. Но лег — и нашло к нему страхов. Стало страшно, что самого могут убить, как убили Павла. Пусть не так, так он не поддастся, но мало ли как можно убить. Стало страшно, что засудят, посадят, и останется Сашка без отца, только с Вандой, вдвоем на один ее окладик. Набедствуют, настрадаются, и неизвестно, кто из него вырастет в таких условиях. Тут же Децкий зарубил в памяти, что необходимо в ближайший день-два превратить в деньги вещи подороже, а деньги спрятать, хотя бы Адаму на хранение отдать. Если уж случится беда, то Саша за его глупость страдать не должен. Пришло и сожаление, что впутался в махинации; а жил бы спокойно, не рвался бы за тысячами, так и не боялся бы сейчас тюрьмы и горя.

Вспомнилась давняя, из юности, ночь. Он и Адам лежали на койках; это были зеленые солдатские койки с досочным подстилом и тонкими ватными тюфяками; о чем говорили в ту ночь, почему оба не спали, Децкий не вспомнил, не в том было дело, припомнились не слова, ощутилась вдруг безупречность чувств той ночи, вообще, тех лет, бесстрашие, радость своего безгрешия, прочность быта, какой установили родители. Отец берег свою совесть; дома любили тех, у кого чистая совесть, презирали тех, у кого нет совести; такая была главная мерка для людей и поступков. Мать и отец спали на голубой кровати с никелированными шариками. Книги стояли на этажерке, и книг было мало, за книгами ходили в библиотеку. Мать десять лет носила одно зимнее пальто с маленьким каракулевым воротником. Когда собирались друзья, пили водку или вино, коньяк никогда не брали — считалось дорого; пили немного, больше беседовали — весело и свободно.

Эти воспоминания о прошлой жизни текли сами собой; всплывали в памяти разные предметы домашней обстановки: бумажный абажур, трофейное, в ржавых пятнах зеркало, алюминиевые вилки и дешевого стекла рюмочки, истертый коврик между кроватями; банки варенья на шкафу. Видя то давнее, исчезнувшее уже жилище семьи, Децкий думал, что во всем обогнал он своих стариков, что им и не снились хрустальная люстра в гостиной, и мягчайшие матрацы, где в шелк были затянуты тысячи тонких, нежных пружин, и гарнитур в стиле барокко, и костяной фарфор, и серебряные ножи, и облицованная зеркалами ванная, — многого он достиг, такое, как здесь, родители видели исключительно в кино. Одного не было у него — спокойствия и чистоты на душе. А у них было.

Вот почему Паша стал спиваться, подумал Децкий. Совесть ныла.

У Адама чистая совесть. У следователя тоже скорее всего чистая. У Катьки совесть грязная, но она считает, что чистая. У Петра Петровича вообще совести нет. У Данилы тоже совести нет, а думает, что есть. У Виктора Петровича если и была, то слабая — издохла. У Катькиного коллекционера, коль дружит с Катькой, тоже грязная совесть. И ничего живы, здоровы и дальше будут здравствовать. Чистота на душе — дело роскошное, подумал Децкий, не меньшего требует эгоизма, чем темнота. Вот у Адама все чисто, все честно, но какой ценой? Сидел над талмудами, приносил в дом сто рублей, и жене приходилось надрывать жилы, и остался один как перст. И отец грешить избегал, зато мать пахала и на службе, и дома, каждый рубль в уме пересчитывала. Разве Адам — настоящий мужчина? И отца — хоть и славный был человек — трудно назвать настоящим мужчиной. Мужчина добытчик, в прежние времена оружием добывал, сейчас нельзя оружием — надо хитростью да умом. А грязная совесть, чистая совесть — это для школьников. Самоутешение глупцов: хоть глуп, зато совесть чиста. Лучше без совести ездить на машине, чем, кичась совестью, таскаться пешком… Поздно о такой чепухе думать. Теперь уже, чтобы совесть очистилась, надо в тюрьму лет на восемь засесть. Дорогая цена, сказал себе Децкий, не по товару.

С этими мыслями он заснул, с ними же и проснулся. Позвонил Ванде — она ночевала у Веры, накормил сына, напился кофе и поехал в горотдел. В пять минут десятого он вошел в кабинет майора.

Как он и ожидал, при следователе сидел его молодой фатоватый помощник — в настоящих джинсах, рубашке на кнопочках, с выставленным наружу браслетом автогонщика.

Децкому предложили сесть, он сел и вопросительно уставился на Сенькевича.

— Не хочу скрывать от вас, Юрий Иванович, — сказал Сенькевич, — что я испытал немалое удивление, узнав о вашем следствии…

Вот оно, то важное дело, подумал Децкий и испытал облегчение.

— Не буду предъявлять вам претензий, — говорил Сенькевич. — Вы и сами, надеюсь, сознаете, что выступать от имени уголовного розыска не имеете права. Частное следствие потому и называется частным, что не связано с официальными органами дознания. Тем более что в нашей стране институт частного следствия не разрешен вообще. Я обязан вас предупредить, что вы стали на грань противозаконных действий. Хорошо, однако, что вы немногое успели.

— Мне было интересно, — сказал Децкий.

— Я понимаю ваши побуждения, — кивнул Сенькевич, — и подходить к делу формально мы не будем. Поговорим по существу. Итак, вы — частный детектив, мы — официальные следователи, и вот мы встретились поделиться мыслями по делу хищения с вклада двенадцати тысяч рублей.

Хоть и было сказано «поделиться мыслями», но Децкий понимал, что здесь, в этом кабинете, ни о каком обмене мыслей и речь не зайдет, а придется ему рассказывать, причем убедительно рассказывать, сшивать правду с ложью прочно. Ему стало не по себе.

— Вы позвонили в таксопарк и попросили назвать таксистов, ездивших в Игнатово двадцать четвертого июня до одиннадцати часов, — сказал Сенькевич. — Зачем?

— Я думаю, что воровство, — сказал Децкий, — мог совершить или кто-то из сберкассы, или какой-нибудь сосед, или кто-либо из друзей. И я решил проверить своих, чтобы не оставалось сомнения в личных отношениях. Единственным человеком, который стал под мои подозрения, был Павел.

— Почему он? — спросил Корбов.

— Потому что на дачу, как я узнал, он ехал в электричке один. Никто его не видел. Я предположил, что он мог доехать в Игнатово на такси и тут смешаться с пассажирами электропоезда.

— Разве вы ему не доверяли? — спросил Сенькевич.

— Доверял, как себе. Но подозрение возникло. Я хотел проверить…

— Когда вы обратились к таксистам, Пташука уже не было в живых, сказал Корбов. — Какой смысл имела такая проверка?

— Никакого. Но мне надо было снять сомнение.

— Значит, из всех друзей вы заподозрили только Пташука? — спросил Сенькевич. — Его одного?

— Да, — сказал Децкий.

— Почему же все остальные вне подозрения?

— Они ехали парами.

— А если они парами приехали в такси?